Сказка № 661 | Дата: 01.01.1970, 05:33 |
---|
Господин мой! Я немец по рождению и прожил в ваших краях слишком мало, вот почему я не могу потешить вас персидской сказкой или занимательной историей про султанов и визирей. А потому я прошу позволения рассказать о том, что случилось у меня на родине, - может быть, это вас тоже позабавит. К сожалению, наши истории не всегда столь благородны, как ваши, в них рассказывается не о султанах или наших королях, не о визирях и пашах, которые у нас зовутся министрами юстиции и финансов, а также тайными советниками или еще как-нибудь в этом роде, нет, обычно они протекают в скромной бюргерской среде, если только не повествуют о солдатах. В южной части Германии расположен городок Грюнвизель, где я родился и вырос. Все такие городишки на одно лицо. В центре небольшая базарная площадь с колодцем, тут же старенькая ратуша, вокруг базарной площади - дома мирового судьи и именитых купцов, а на двух-трех узких улочках обитают остальные жители. Все друг друга знают, всякому известно, где что творится, и когда у пастора, бургомистра или врача к столу подадут лишнее блюдо, то в обеденную пору это известно уже всем. Вечерком дамы ходят друг к другу с визитами - как принято говорить у нас - и обсуждают за чашкой черного кофе и куском сладкого пирога это великое событие, а в результате выясняют, что пастор, вероятно, купил билет в лотерею и выиграл безбожно много денег, что бургомистра \"подмазали\" или что доктор получил от аптекаря несколько золотых за то, чтобы впредь выписывал рецепты подороже. Вы можете себе представить, о господин, какой неприятностью для города с таким устоявшимся укладом жизни, как Грюнвизель, был приезд человека, о котором никто не знал, откуда он, на какие средства живет, что ему надобно. Бургомистр, правда, видел его паспорт - бумажку, которую у нас всякий обязан иметь при себе. - Неужто у вас на улицах так неспокойно, - прервал невольника шейх, - что вам необходимо иметь при себе фирман (указ) от своего султана, дабы внушать почтение разбойникам? - Нет, господин, - ответил тот, - этими бумажками не отпугнешь злоумышленника; заведено же это для порядка, чтобы всякий знал, с кем имеет дело. Так вот, бургомистр изучил паспорт и за чашкой кофе у доктора высказал свое мнение: хотя на паспорте и стоит совершенно правильная виза из Берлина в Грюнвизель, все же за этим что-то кроется, вид у приезжего подозрительный. Бургомистр пользовался в городе большим уважением, - чему ж удивляться, если с тех пор на приезжего стали смотреть косо, как на лицо подозрительное! А образ его жизни не мог разубедить моих сограждан. Приезжий снял за несколько золотых дом, до того пустовавший, привез туда целую фуру со странной утварью - печками, горнами, большими тиглями и зажил там в полном одиночестве. Он даже стряпал для себя сам, у него не бывало ни души, за исключением одного грюнвизельского старичка, на обязанностях которого лежала закупка хлеба, мяса и овощей. Но и тому разрешалось входить только в сени, и там приезжий принимал от него покупки. Я был десятилетним мальчуганом, когда приезжий появился у нас в городе, но и сейчас еще, словно это произошло только вчера, помню то возбуждение, какое произвел в городишке этот человек. После обеда он не ходил, по примеру прочих мужчин, в кегельбан, по вечерам не ходил в гостиницу, чтобы, как другие, выкурить трубку и потолковать о том, что пишут в газетах. Напрасно бургомистр, мировой судья, доктор и пастор по очереди приглашали его к себе отобедать или выкушать чашку кофе; он всякий раз отговаривался под тем или иным предлогом. Поэтому одни считали его ненормальным, другие - евреем, третьи упорно и настойчиво твердили, что он чародей и волшебник. Мне минуло восемнадцать, двадцать лет - и все еще этого человека называли у нас \"приезжим\". Вот как-то случилось, что в город к нам пришли люди с заморскими зверями. Такие бродячие комедианты, с верблюдом, умеющим кланяться, пляшущим медведем, потешными, наряженными по-человечьи собаками и обезьянами, обученными разным штукам, проходят обычно по городу, останавливаются на перекрестках и площадях, извлекают из дудочки и барабана весьма неблагозвучную музыку, под которую их труппа пляшет и прыгает, а затем собирают по домам деньги. Труппа, появившаяся в Грюнвизеле, на этот раз отличалась огромным орангутангом, почти в рост человека, ходившим на задних лапах и вытворявшим всякие забавные кунштюки. Собачья и обезьянья труппа очутилась также и перед домом приезжего господина. Вначале, когда раздались звуки барабана и дудки, он сердито глянул через потускневшее от времени окно. Но затем подобрел, высунулся, к общему удивлению, из окна и от души смеялся над проделками орангутанга. Он даже заплатил за развлечение такой крупной серебряной монетой, что весь город судачил потом об этом. Наутро звериная труппа тронулась в путь. Верблюд нес множество корзинок, в которых удобно сидели собаки и обезьяны, а поводыри и большая обезьяна шли следом за верблюдом. Несколько часов спустя после того, как они вышли за городские ворота, приезжий послал на почтовую станцию и, к великому удивлению станционного смотрителя, спешно потребовал карету и почтовых лошадей, выехал через те же ворота и двинулся по тому же тракту, что и звери. Весь городишко был вне себя от досады, так как никто не знал толком, куда он отправился. Было уже темно, когда приезжий подъехал к тем же городским воротам. В карете сидел еще кто-то, надвинув шляпу на самый лоб, а уши и рот повязав шелковым платком. Писарь при заставе почел своей обязанностью заговорить с новым приезжим и попросить у него паспорт; но тот ответил весьма неучтиво, буркнув что-то на совершенно непонятном языке. - Это мой племянник, - вежливо сказал приезжий писарю, сунув ему в руку несколько серебряных монет, - это мой племянник, и пока что он плохо понимает по-немецки. Он сейчас как раз выругался на своем родном диалекте по поводу задержки. - Ну, ежели это племянник вашей милости, - ответил писарь, - то пусть себе едет без паспорта. Верно, он будет проживать у вас? - Разумеется, - сказал приезжий, - и, должно быть, пробудет здесь сравнительно долго. У писаря не было больше возражений, и приезжий с племянником въехали в городок. Впрочем, бургомистр, а с ним и весь город досадовали на писаря. Мог бы, по крайности, запомнить несколько слов, сказанных на языке племянника. Тогда хоть узнали бы, уроженцами какой страны были они с дядей. Писарь уверял, будто он говорил не по-французски и не по-итальянски, а скорее по-английски, речь его звучала как-то растянуто, и, если он не ошибается, молодой человек сказал: \"Соddam!\" (английское ругательство, обозначающее проклятие). Так писарь и сам выпутался из беды, и молодому человеку помог приобрести национальность. Теперь в городишке только и разговору было что о молодом англичанине. Но молодой англичанин тоже не показывался ни в кегельбане, ни в пивном погребке; зато он, правда, другим способом, давал много пищи людским толкам. Так, часто случалось, что в обычно столь тихом доме приезжего подымались страшные крики и возня, вот почему люди, задравши головы, толпились перед домом. Молодой англичанин, в красном фраке и зеленых штанах, взлохмаченный и страшный, метался с невероятной быстротой по всем комнатам от окна к окну, а дядюшка-приезжий в красном шлафроке гонялся за ним с арапником; чаще всего он промахивался, но несколько раз любопытным, собравшимся перед домом, почудилось, будто он задел юношу, они слышали жалобные, испуганные стоны и щелканье кнута. Дамы нашего городка приняли близко к сердцу суровое обращение с молодым человеком и в конце концов упросили бургомистра вмешаться в это дело. Он послал приезжему господину записку, в которой в довольно резких выражениях порицал его за суровое обращение с племянником и грозил, буде такие сцены не прекратятся и впредь, взять молодого человека под свою защиту. Но каково было удивление бургомистра, когда, впервые за десять лет, у него в доме появился приезжий господин! Он оправдывал свое поведение особыми обязанностями, возложенными на него родителями юноши, которые поручили ему его воспитание; в общем, это умный, смышленый мальчик, уверял он, но языки даются ему с большим трудом; он же от всей души желает научить племянника бегло говорить по-немецки, дабы взять на себя смелость впоследствии ввести его в грюнвизельское общество; между тем язык этот он усваивает с таким трудом, что часто не остается ничего другого как выпороть его надлежащим образом. Бургомистр был вполне удовлетворен его объяснениями и вечером в погребке рассказывал, что редко встречал человека столь образованного и учтивого, как приезжий. \"Жаль только, что он так мало бывает в обществе, - прибавлял он, - но как только его племянник научится немножко говорить по-немецки, он, я полагаю, будет часто посещать мои журфиксы\". Этого было достаточно, чтобы общество в корне изменило свое мнение. О приезжем теперь отзывались как о человеке учтивом, стремились ближе с ним познакомиться и считали вполне в порядке вещей, когда в безлюдном доме время от времени подымался ужасающий крик. \"Он преподает племяннику немецкий язык\", - говорили грюнвизельцы и шли своей дорогой. К концу третьего месяца обучение немецкому языку как будто закончилось: дядюшка принялся теперь за следующую ступень. В городе проживал хилый старик француз, обучавший молодежь танцам. Приезжий призвал его и предложил давать уроки его племяннику. Он намекнул, что хотя тот и очень понятлив, но, что касается танцев, несколько своеволен; он уже брал уроки у другого танцмейстера, и тот обучил его таким рискованным антраша, что выступать с ними в обществе неудобно; племянник же именно поэтому считает себя искусным танцором, хотя в его танцах нет даже отдаленнейшего сходства с вальсом или галопом (это, о господин мой, танцы, которые приняты у меня на родине), нет даже сходства с экосезом или франсезом. Впрочем, приезжий обещал по талеру за урок, и танцмейстер с радостью согласился взять на себя обучение своевольного юноши. Француз уверял потом \"по секрету\", что не видел ничего более необычного, чем эти уроки танцев. Племянник, довольно высокий, стройный юноша, пожалуй, только несколько коротконогий, всегда являлся на урок тщательно завитой, в красном фраке, широких зеленых штанах и белых лайковых перчатках. Говорил он мало и с иностранным акцентом; сначала бывал довольно благонравен и понятлив, но затем вдруг принимался гримасничать и прыгать, откалывал лихие пируэты и выкидывал такие антраша, что танцмейстер терял голову; когда же он пробовал его образумить, тот стаскивал с ног изящные туфли, запускал ими французу прямо в голову и принимался прыгать по всей комнате на четвереньках. На шум прибегал из спальни старик дядя в широком красном шлафроке, в золотом бумажном колпаке на голове и не очень ласково гладил племянника арапником по спине. Тогда племянник разражался громким воем, забирался на столы и шкафы, даже на оконные карнизы и говорил на чужом, непонятном языке. Но старик в красном шлафроке не сдавался, стаскивал его за ногу, лупил что есть мочи и пряжкой стягивал ему потуже шейный платок, после чего племянник каждый раз становился благонравным и чинным, и урок танцев продолжался без новых помех. Когда же танцмейстер настолько подвинул своего питомца, что можно было пригласить на урок музыканта, племянник будто переродился. Подрядили скрипача из городского оркестра и усадили его на стол. Танцмейстер изображал даму, для чего дядюшка нарядил его в шелковую юбку и индийскую шаль; племянник приглашал его и принимался с ним танцевать и вальсировать; а танцором он был неутомимым, рьяным, он не выпускал учителя из своих длинных рук, сколько бы тот ни охал и ни кричал, и танцевать приходилось до упаду или до тех пор, пока рука музыканта не отказывалась водить смычком. Танцмейстера эти уроки чуть не свели в могилу, но талер, который он аккуратно получал каждый раз в уплату, и хорошее вино, которым потчевал его приезжий, делали свое дело, и он снова приходил на урок, хотя накануне и зарекался переступать порог безлюдного дома. Но грюнвизельцы смотрели на это дело совсем не так, как француз. Они считали, что у молодого человека много данных для светского образа жизни, а дамы испытывали большой недостаток в кавалерах и посему радовались, что к зимнему сезону получат такого лихого танцора. Однажды утром служанки, возвратясь с базара, сообщили своим господам о необычайном происшествии. Перед безлюдным домом стояла роскошная зеркальная карета, запряженная рысаками, и лакей в пышной ливрее держал дверцу. Тут распахнулись двери безлюдного дома, и двое нарядных господ вышли оттуда: один был старик приезжий, а другой, по всей вероятности, молодой человек, с таким трудом научившийся немецкому языку и такой рьяный танцор. Оба сели в карету, лакей вскочил на запятки, и карета - вы только представьте себе! - покатила прямо к бургомистрову дому. Хозяйки, выслушав рассказ своих служанок, мигом сорвали с себя не отличавшиеся безупречной чистотой кухонные передники и чепцы и привели себя в надлежащий вид. \"Совершенно ясно, - говорили они своим домочадцам, которые суетились, наводя порядок в гостиной, одновременно служившей и для других целей, - совершенно ясно, что приезжий решил вывезти племянника в свет. Старый дурак за десять лет ни разу не счел нужным побывать у нас в доме; но ради племянника, как говорят, молодого человека с большим шармом, ему можно это простить\". Так говорили они и наставляли своих сыновей и дочерей, чтобы те при приезжих вели себя чинно, держались прямо и пользовались более изысканной речью, чем обычно. И городские умницы угадали, - всех по очереди объезжали дядюшка с племянником, стараясь снискать благоволение каждого семейства. Всюду только и разговору было что о них, и все жалели, что не приобрели уже раньше столь приятного знакомства. Старик держал себя с достоинством и умно, правда, разговаривая, он улыбался, так что нельзя было сказать с уверенностью, говорит ли он серьезно или нет, а разговаривал он о погоде, о нашей местности, о приятности в летнюю пору погребка на горе, - говорил так разумно и рассудительно, что грюнвизельцы были очарованы. О племяннике и говорить нечего! Он очаровал всех, завоевал все сердца. Правда, что касается наружности, с лица его нельзя было назвать красивым; подбородок и особенно нижняя челюсть слишком выдавались вперед, и цвет лица был чересчур смугл, да еще он подчас корчил уморительные рожи, закрывал глаза и скалил зубы, но все же, по общему мнению, черты лица у него были оригинальные и интересные. Трудно было себе представить более подвижную, более ловкую фигуру. Правда, костюм как-то странно сидел на нем, но все ему замечательно шло; он с чрезвычайной живостью бегал по комнате, присаживался то на софу, то на кресло, вытягивал ноги; но то, что у другого молодого человека сочли бы нарушением хорошего тона и в высшей степени вульгарным, в данном случае признавали гениальностью. \"Он англичанин, - говорили окружающие, - а они все таковы: англичанин может растянуться на канапе и заснуть в присутствии десяти дам, которым некуда сесть, так что они принуждены стоять около него; на англичанина за это нельзя сердиться\". А старика дядю он слушался беспрекословно: достаточно было строгого взгляда, чтобы образумить его, когда он пускался вприпрыжку по комнате или втягивал ноги на стул, что делал очень охотно. Да и как можно было сердиться на него, когда дядя в каждом доме говорил хозяйке: \"Племянник мой еще несколько дик и невоспитан, но я крепко надеюсь на общество: оно его отшлифует и образует как следует, и именно вашим заботам я поручаю его особенно настоятельно\". Итак, племянника вывезли в свет. И в этот и в последующие дни в Грюнвизеле только и разговору было что об этом событии. Но дядюшка на том не остановился; казалось, он совершенно переменил и образ мыслей, и строй жизни. После полудня отправчялся он вместе с племянником в погребок, что на горе, где пила пиво и развлекалась кеглями грюнвизельская знать. Племянник играл мастерски - он никогда не сшибал меньше пяти или шести кеглей за раз; правда, время от времени на него как будто что накатывало: вдруг ни с того ни с сего сорвется вслед за шаром и учинит среди кеглей сущий погром, или, сшибив короля, станет на голову, не щадя своей изящно завитой прически, и дрыгает в воздухе ногами; в другой раз не успеешь и оглянуться, как он уже сидит на крыше проезжающей мимо кареты и строит оттуда рожи; проедет немножко, спрыгнет и снова вернется к обществу. Всякий раз, как разыгрывались такие сцены, дядюшка усердно извинялся перед бургомистром и прочими за озорство племянника; они же смеялись, приписывали все его молодости, уверяли, будто и сами в его возрасте отличались таким же проворством, и обожали \"молодого повесу\", как они его называли. Случалось им и порядком на него сердиться, однако они не решались выражать свое недовольство, ведь молодой англичанин слыл за образец начитанного и разумного юноши. По вечерам старик с племянником хаживали и в местную гостиницу \"У золотого оленя\". Хотя племянник был еще совсем молодым человеком, держал он себя стариком, усаживался за столик, надевал неимоверные очки, вытаскивал длинную трубку, закуривал и дымил пуще всех. А когда разговор заходил о том, что пишут в газетах, о войне и мире, и доктор высказывал одно мнение, бургомистр другое, а прочие поражались столь глубоким политическим познаниям, то племяннику могло вдруг прийти в голову проявить совершенно противоположное мнение; он ударял по столу рукой, с которой никогда не снимал перчатки, и самым недвусмысленным образом давал понять бургомистру и доктору, что они ничего толком не смыслят, что он слышал совсем иное и понимает в этих делах гораздо больше. Затем он выражал на странном ломаном немецком языке свое мнение, которое, к великой досаде бургомистра, все признавали совершенно правильным, ведь он же англичанин, как же ему не знать все гораздо лучше прочих. Когда же затем бургомистр и доктор, разозлясь, но не решаясь вслух высказать свое недовольство, садились за партию в шахматы, - то племянник придвигался к ним поближе, заглядывал сквозь свои большие очки бургомистру через плечо и критиковал тот или иной ход, говорил доктору, что ему надлежало бы пойти так-то и так-то, и оба игрока втайне приходили в ярость. Когда же затем бургомистр ворчливо предлагал ему сыграть с ним партию, чтобы по всем правилам объявить ему мат, ибо он считал себя вторым Филидором (французский композитор и шахматист), то дядя потуже стягивал племяннику шейный платок, после чего тот становился послушным и чинным и делал бургомистру мат. До тех пор грюнвизельцы чуть не каждый вечер развлекались картами, по полкрейцеру за партию; племянник счел эту ставку мизерной, стал ставить кроненталеры и дукаты, утверждал, будто никто не играет столь искусно, как он, но затем обычно проигрывал невероятные суммы, что снова примиряло с ним разобидевшихся было партнеров. И они ни капли не совестились, забирая у него столько денег. \"Ведь он же англичанин, а значит, богат от рождения\", - говорили они и клали дукаты себе в карман. Итак, племянник приезжего господина в скором времени стал пользоваться незаурядным уважением в городе и во всей округе. Старожилы не помнили, чтобы в Грюнвизеле когда-нибудь видели подобного молодого человека; он был самым оригинальным явлением на свете. Нельзя сказать, чтобы племянник чему-либо обучался, - разве только танцам. Латынь и греческий были для него, как принято говорить, китайской грамотой. Однажды во время какой-то игры в доме у бургомистра ему пришлось написать несколько слов, и оказалось, что он не умеет подписать даже собственную фамилию; в географии делал он самые удивительные ошибки: ему ничего не стоило пересадить немецкий город во Францию или датский в Польшу; он ничего не читал, ничему не учился, и пастор часто задумчиво качал головой, сокрушаясь о неведении молодого человека; тем не менее все, что он делал и говорил, находили прекрасным, а он был таким наглецом, что всегда считал себя правым и все свои речи заканчивал словами: \"Я это лучше знаю!\" Так подошла зима, вот тут-то слава племянника расцвела еще пуще. Любую компанию без него считали скучной; когда разумный человек высказывал свое мнение, все зевали; когда же племянник изрекал на плохом немецком языке нелепейший вздор, все развешивали уши. Теперь выяснилось, что этот во всех отношениях совершенный молодой человек вдобавок еще и поэт: редкий вечер не вытаскивал он из кармана листа бумаги и не прочитывал обществу сонета. Правда, нашлось несколько человек, утверждавших, будто одни его стихотворения плохи и бессмысленны, а другие они уже где-то читали в напечатанном виде; но племянник, нисколько не смущаясь, продолжал декламировать, а затем обращал общее внимание на красоту своих стихов, и всякий раз имел шумный успех. Но настоящим триумфом были для него грюнвизелъские балы. Он не знал устали в танцах, никто не танцевал так быстро, как он, никто не проделывал столь рискованных и необыкновенно грациозных антраша. При этом дядя всегда одевал его чрезвычайно нарядно и по последней моде, и хотя костюм обычно сидел на нем как-то нескладно, все находили, что одет он прекрасно и очень к лицу. Правда, остальные кавалеры были несколько обижены заведенным им новым порядком. Прежде бал открывал бургомистр собственной персоной, а затем распоряжаться танцами предоставлялось молодым людям из лучших семей; но с появлением приезжего молодого человека все изменилось. Без дальних слов брал он любую подвернувшуюся ему даму за руку, становился с ней в первую пару, делал все, как ему заблагорассудится, и оказывался хозяином, распорядителем и королем бала. Дамы находили такую манеру превосходной и весьма приятной, мужчины не смели возражать, и племянник оставался в том сане, в который возвел себя сам. Казалось, дядюшке балы доставляли особое удовольствие: он глаз не спускал с племянника и все время тихонько посмеивался, а когда гости спешили к нему, рассыпаясь в похвалах учтивому, благовоспитанному юноше, он не мог совладать с собой от радости, разражался веселым смехом и вел себя как, безумный. Грюнвизельцы приписывали такие бурные проявления веселости его большой любви к племяннику и находили это вполне естественным. Но время от времени дяде приходилось прибегать к отеческому внушению: молодой человек во время изящнейшего танца мог ни с того ни с сего одним прыжком очутиться на помосте, где восседал городской оркестр, вырвать контрабас из рук капельмейстера и отчаянно запиликать на нем; или он вдруг переворачивался и танцевал на руках, а ногами дрыгал в воздухе. Тогда дядя обычно отводил его в сторону, строго журил, туже стягивал ему шейный платок, и племянник опять становился шелковым. Так вел себя племянник в обществе и на балах. Но, как это обычно бывает, дурные привычки прививаются куда легче хороших, и в новой оригинальной моде, как бы она ни была нелепа, всегда есть что-то притягательное для молодежи, еще не задумывающейся над собой и жизнью. Так обстояло дело и в Грюнвизеле. Увидев, что племянника не бранят, а даже превозносят его нелепые манеры, неучтивый смех и болтовню, за грубые ответы старшим, что это даже находят гениальным, молодые люди решили: \"Стать таким гениальным повесой не трудно\". Прежде это были прилежные, дельные юноши; теперь они думали: \"К чему ученость, когда невежество дает куда больше?\" Они отложили в сторону книги и стали слоняться по улицам и площадям. Прежде они были учтивы и вежливы со всеми, дожидались, пока их не спросят, и отвечали пристойно и скромно, теперь они становились на одну доску со взрослыми, болтали вместе с ними, высказывали свое мнение, смеялись в лицо самому бургомистру, когда он что-нибудь говорил, и утверждали, будто знают все лучше других. Прежде грюнвизельская молодежь терпеть не могла грубости и бессмысленного времяпрепровождения. Теперь молодые люди распевали озорные песни, курили огромные трубки и шатались по кабакам. Они купили себе также большие очки, хотя видели отлично, нацепили их на нос, и считали себя взрослыми, потому что теперь уподобились хваленому племяннику. Дома и в гостях они растягивались в сапогах и шпорах на канапе, раскачивались на стуле в хорошем обществе или, подперев кулаками щеки, ставили локти на стол, что представляло весьма приятную картинку. Напрасно твердили им матери и друзья, сколь все это глупо, сколь неприлично, - они же ссылались на блестящий пример племянника. Напрасно доказывали им, что племяннику как англичанину приходится прощать некоторую грубость, свойственную его нации, грюнвизельская молодежь утверждала, что не меньше любого англичанина имеет право быть невоспитанной на гениальный манер, - короче говоря, жалко было смотреть, как, под влиянием дурного примера, совершенно исчезли в Грюнвизеле добрые нравы и обычаи. Но недолго радовалась молодежь такой грубой, разгульной жизни. Следующее событие сразу все изменило. Зимние увеселения должны были закончиться большим концертом, исполненным частично музыкантами городского оркестра, частично искусными грюнвизельскими любителями музыки. Бургомистр превосходно играл на виолончели, а доктор на фаготе, аптекарь, хотя и не обладал настоящим дарованием, играл на флейте, несколько грюнвизельских девиц разучили арии - словом, программа была составлена прекрасно. Но, по мнению приезжего, концерту такого рода, хотя и превосходному, явно недостает дуэта, потому что в каждом порядочном концерте необходим дуэт. Эти слова вызвали некоторое замешательство: правда, дочь бургомистра пела, как соловей, но где раздобыть кавалера, который мог спеть с ней дуэт? В конце концов вспомнили о старом органисте, в свое время певшем роскошным басом, но приезжий уверял, будто все эти хлопоты излишни, - его племянник превосходно поет. Все были поражены вновь открывшимся замечательным талантом юноши; ему пришлось спеть кое-что для пробы, и, если не считать некоторых странных повадок, которые сочли за английские, пел он, как ангел. Итак, спешно разучили дуэт, и вот наконец настал вечер, во время которого грюнвизельцам предстояло усладить свой слух концертом. К сожалению, дядюшка заболел и не мог присутствовать при триумфе своего племянника, но он передал бургомистру, навестившему его за час до концерта, кое-какие распоряжения относительно своего питомца. - Племянник мой - добрая душа, - сказал он, - но время от времени в голову ему приходят странные мысли, и тогда он ведет себя нелепо; именно поэтому я весьма сожалею, что не могу присутствовать на концерте, меня-то он побаивается, и сам знает почему! К чести его, я должен сказать, что эти проказы не духовного, а скорее физического порядка, они свойственны его природе; не будете ли вы, господин бургомистр, так любезны, если ему ни с того ни с сего взбредет на ум усесться на нотный пюпитр, или во что бы то ни стало провести смычком по контрабасу, или еще что-нибудь в том же роде, не соблаговолите ли вы несколько ослабить его шейный платок, а если и это не поможет, снимите платок вовсе. Вот увидите, каким он сразу станет послушным и чинным! Бургомистр поблагодарил болящего за доверие и обещал, если понадобится, поступить по его совету. Зал был переполнен, на концерт явились не только грюнвизельцы, гости съехались со всей округи. Охотники, пасторы, чиновники, помещики и все прочие, живущие на расстоянии трех часов езды, прибыли с чадами и домочадцами, дабы разделить с грюнвизельцами редкое наслаждение. Музыканты из городского оркестра не ударили в грязь лицом; вслед за ними выступил бургомистр, исполнивший партию на виолончели под аккомпанемент аптекаря, который играл на флейте; после них органист с шумным успехом пропел басовую арию; немало также хлопали и доктору, который играл на фаготе. Первое отделение закончилось, и все с нетерпением ждали второго, в котором молодой приезжий и бургомистрова дочь должны были исполнить дуэт. Племянник явился в шикарном костюме и уже давно привлекал внимание присутствующих. Не долго думая, развалился он на великолепном кресле, предназначенном для некоей графини, проживающей по соседству, вытянул ноги и, не довольствуясь большими очками, рассматривал всех в невероятных размеров бинокль, да еще возился с огромным меделянским псом, которого захватил с собой, несмотря на запрещение вводить в зал собак. Графиня, для которой было приготовлено кресло, вошла в зал, но племянник и не подумал встать и уступить ей место, - наоборот, уселся еще удобнее, и никто не решился сделать молодому человеку замечание; а знатной даме пришлось сидеть на самом обыкновенном соломенном стуле среди прочих женщин нашего города, чем, как говорят, она осталась весьма недовольна. Во время отменной игры бургомистра, во время превосходной басовой арии органиста, даже во время фантазии, исполненной доктором на фаготе, когда все слушали, затаив дыхание, племянник приказывал собаке приносить ему носовой платок или громко болтал с соседями, так что те, кто его не знал, поражались странному поведению молодого человека. Поэтому нет ничего удивительного, что все с любопытством ждали, как он исполнит дуэт. Началось второе отделение; музыканты городского оркестра сыграли небольшой номер, бургомистр в сопровождении дочки подошел к молодому человеку, передал ему ноты и сказал: - Мосье! Не угодно ли вам выступить в дуэте? Молодой человек расхохотался, оскалил зубы, вскочил и вместе с ними последовал к пюпитру, а все общество замерло в ожидании. Капельмейстер взмахнул палочкой и кивнул племяннику, чтобы он начинал. А тот глянул сквозь свои большие очки на ноты и испустил отвратительные, жалкие звуки. Капельмейстер крикнул ему: - На два тона ниже, уважаемый! До, вам надо взять до! Но, вместо того чтобы взять до, племянник снял с одной ноги ботинок и запустил им капельмейстеру в голову, да так, что взвилось облако пудры. Увидя такое, бургомистр подумал: \"Ах, вот опять нашли на него его причуды физической природы\"; он подскочил, схватил его за шею и немножко ослабил его шейный платок, но теперь молодой человек разошелся пуще прежнего. Он запрыгал и заговорил, но не по-немецки, а на каком-то странном, никому не понятном языке. Бургомистр был в отчаянии от такой досадной помехи; он подумал, что с молодым человеком творится нечто совсем непонятное, и поэтому решил снять с него шейный платок. Но не успел он это сделать, как окаменел от ужаса; вместо человеческой кожи нормального цвета шея молодого человека была покрыта темно-коричневой шерстью, а сам он тут же запрыгал еще выше и чуднее, запустил свои лайковые перчатки в волосы, потянул, и - о чудо! - его прекрасные волосы оказались париком, который он швырнул бургомистру в физиономию; теперь голова его предстала в новом виде - покрытая такой же коричневой шерстью, что и шея. Он пустился вскачь по столам и скамьям, опрокинул пюпитры для нот, переломал скрипки и кларнеты и вел себя, как безумный. - Держи, держи его! - вне себя кричал бургомистр. - Он с ума сошел, держи его! Но сделать это было не так-то просто, - он снял перчатки и показал когти, которыми пребольно царапался. Наконец одному отважному охотнику удалось с ним справиться. Он так сжал ему длинные руки, что теперь тот только дрыгал ногами и хохотал и кричал хриплым голосом. Вокруг толпилась публика и с недоумением глядела на странного юношу, теперь уже совсем непохожего на человека. Но один проживавший по соседству ученый, у которого был настоящий музей предметов натуральной истории и целая коллекция чучел животных, подошел поближе, внимательно посмотрел на него и с удивлением воскликнул: - Господи боже мой, милостивые государыни и милостивые государи, как допустили вы это животное в порядочное общество? Да ведь это же обезьяна. Homo Troglodytes Linnaei. Уступите его мне, я тут же дам вам шесть талеров, сдеру с него шкуру и набью его чучело для своей коллекции. Кто опишет удивление грюнвизельцев, когда они услышали эти слова! \"Как? Обезьяна, орангутанг в нашем обществе? Молодой приезжий просто-напросто обезьяна?\" - восклицали они и глядели друг на друга, отупев от неожиданности. Они не могли понять, не могли поверить собственным глазам, мужчины подвергли его более тщательному осмотру. Но он как был, так и остался самой обыкновенной обезьяной. - Но как же это возможно, - воскликнула бургомистерша, - ведь он же часто читал мне свои стихи! Ведь он не раз обедал у меня, как и прочие люди! - Что? Как же так, ведь он пивал у меня кофе, часто и помногу и по-ученому разговаривал с моим мужем и курил? - всполошилась докторша. - Как! Разве это возможно, - подхватили мужчины, - ведь он же катал с нами шары в кегельбане и спорил о политике, как нам подобный? - Ну как же так! Ведь у нас на балах он вел танцы! - жаловались все. - Обезьяна! Обезьяна! Это чудеса, колдовство! - Да, это колдовство и дьявольское наваждение, - сказал бургомистр, показывая шейный платок племянника, или, если хотите, обезьяны. - Глядите! Это волшебный шарф, с его помощью он нас околдовал. В платок вшита широкая полоса эластичного пергамента, на которой выведены какие-то диковинные письмена. Мне даже сдается, будто это по-латыни. Кто-нибудь может прочитать? Пастор, ученый человек, проигравший обезьяне не одну партию в шахматы, поглядел на пергамент и сказал: - Нет, только буквы латинские, а написано здесь: Смешно смотреть, как обезьяна За яблоко берется рьяно. - Да, это адский обман, - продолжал он, - своего рода колдовство, и заслуживает примерного наказания. Бургомистр был того же мнения и тотчас же отправился к приезжему, который, несомненно, был волшебником, а шесть полицейских несли обезьяну, собираясь тут же приступить к допросу. В сопровождении несметной толпы подошли они к безлюдному дому, ведь всякому хотелось посмотреть, что произойдет дальше. Принялись стучать в дверь, звонить в звонок, - все напрасно, никто не показывался. Тогда бургомистр, разозлившись, приказал высадить двери и отправился наверх, в дядюшкину спальню. Но там нашли только старую домашнюю утварь. Приезжего и след простыл. Но на его письменном столе лежало адресованное бургомистру большое припечатанное печатью письмо, которое тот тут же и вскрыл. Он прочитал: \"Милые грюнвизельцы! Когда вы вскроете это письмо, меня уже не будет в вашем городке, а вам уже давно будет известно, какого роду-племени мой милый племянник. Отнеситесь к шутке, которую я позволил себе сыграть с вами, как к хорошему уроку, и впредь не навязывайте приезжему, желающему жить по-своему, ваше общество! Я знаю себе цену и потому не хотел вместе с вами погрязнуть в вечных сплетнях, усвоить ваши глупые обычаи и смешные манеры. Вот почему я и воспитал себе в заместители молодого орангутанга, столь вам полюбившегося. Будьте здоровы и используйте по мере сил сей урок\". Грюнвизельцам было очень стыдно перед всей округой. Утешались они только тем, что это случилось при помощи сверхъестественных сил; но больше других стыдилась грюнвизельская молодежь того, что переняла дурные привычки и повадки обезьяны. Отныне они уже не клали локтей на стол, не качались на стуле, молчали, пока их не спросят; они сняли очки и стали по-прежнему вежливы и благонравны, а если кому случалось снова вспомнить те нелепые манеры дурного тона, то грюнвизельцы говорили: \"Вот так обезьяна!\" А обезьяну, так долго игравшую роль молодого человека, сдали на руки тому ученому, у которого был кабинет предметов натуральной истории. Орангутанг и поныне разгуливает у него по двору; ученый кормит его и как диковинку показывает всякому гостю. огда невольник кончил, зала огласилась смехом, и юноши тоже смеялись вместе со всеми. - Должно быть, странные люди эти франки, и, правду говоря, я предпочту жить здесь в Александрии с шейхом и муфтием, чем в Грюнвизеле в обществе пастора, бургомистра и их глупых жен! - В этом ты прав, - подхватил молодой купец. - Не хотелось бы мне умереть в Франкистане. Франки - грубые, дикие варвары, и для образованного турка или перса жить среди них было бы очень тягостно. - Об этом вы сейчас кое-что услышите, - пообещал старик. - Насколько я знаю от надсмотрщика над рабами, вон тот красивый юноша расскажет нам много о Франкистане, хотя по рождению он мусульманин, но прожил он там долго. - Как? Вон тот, что сидит последним в ряду? Поистине, грех шейху отпускать его на волю! Это самый красивый раб во всем краю. Посмотрите, какое у него мужественное лицо, какой смелый взгляд, какая стройная стать. | |
Сказка № 660 | Дата: 01.01.1970, 05:33 |
---|
Господин! Как не правы те, кто думает, будто только во времена Гаруна аль-Рашида, владыки Багдада, водились феи и волшебники, и даже утверждают, будто в тех рассказах о проделках духов и их повелителей, что - можно услышать на базаре, нет правды. Еще и в наши дни встречаются феи, и не так давно я сам был свидетелем одного происшествия, в котором принимали явное участие духи, о чем я и поведаю вам. В одном большом городе любезного моего отечества, Германии, жил когда-то сапожник Фридрих со своей женой Ханной. Весь день он сидел у окна и клал заплатки на башмаки и туфли. Он и новые башмаки брался шить, если кто заказывал, но тогда ему приходилось сначала покупать кожу. Запасти товар заранее он не мог - денег не было. А Ханна продавала на рынке плоды и овощи со своего маленького огорода. Она была женщина опрятная, умела красиво разложить товар, и у нее всегда было много покупателей. У Ханны и Фридриха был сын Якоб - стройный, красивый мальчик, довольно высокий для своих двенадцати лет. Обыкновенно он сидел возле матери на базаре. Когда какой-нибудь повар или кухарка покупали у Ханны сразу много овощей, Якоб помогал им донести покупку до дому и редко возвращался назад с пустыми руками. Покупатели Ханны любили хорошенького мальчика и почти всегда дарили ему что-нибудь: цветок, пирожное или монетку. Однажды Ханна, как всегда, торговала на базаре. Перед ней стояло несколько корзин с капустой, картошкой, кореньями и всякой зеленью. Тут же в маленькой корзинке красовались ранние груши, яблоки, абрикосы. Якоб сидел возле матери и громко кричал: - Сюда, сюда, повара, кухарки!.. Вот хорошая капуста, зелень, груши, яблоки! Кому надо? Мать дешево отдаст! И вдруг к ним подошла какая-то бедно одетая старуха с маленькими красными глазками, острым, сморщенным от старости личиком и длинным-предлинным носом, который спускался до самого подбородка. Старуха опиралась на костыль, и удивительно было, что она вообще может ходить: она хромала, скользила и переваливалась, точно у нее на ногах были колеса. Казалось, она вот-вот упадет и ткнется своим острым носом в землю. Ханна с любопытством смотрела на старуху. Вот уже без малого шестнадцать лет, как она торгует на базаре, а такой чудной старушонки еще ни разу не видела. Ей даже немного жутко стало, когда старуха остановилась возле ее корзин. - Это вы Ханна, торговка овощами? - спросила старуха скрипучим голосом, все время тряся головой. - Да, - ответила жена сапожника. - Вам угодно что-нибудь купить? - Увидим, увидим, - пробормотала себе под нос старуха. - Зелень поглядим, корешки посмотрим. Есть ли еще у тебя то, что мне нужно... Она нагнулась и стала шарить своими длинными коричневыми пальцами в корзине с пучками зелени, которые Ханна разложила так красиво и аккуратно. Возьмет пучок, поднесет к носу и обнюхивает со всех сторон, а за ним - другой, третий. У Ханны прямо сердце разрывалось - до того тяжело ей было смотреть, как старуха обращается с зеленью. Но она не могла сказать ей ни слова - покупатель ведь имеет право осматривать товар. Кроме того, она все больше и больше боялась этой старухи. Переворошив всю зелень, старуха выпрямилась и проворчала: - Плохой товар!.. Плохая зелень!.. Ничего нет из того, что мне нужно. Пятьдесят лет назад было куда лучше!.. Плохой товар! Плохой товар! Эти слова рассердили маленького Якоба. - Эй ты, бессовестная старуха! - крикнул он. - Перенюхала всю зелень своим длинным носом, перемяла корешки корявыми пальцами, так что теперь их никто не купит, и еще ругаешься, что плохой товар! У нас сам герцогский повар покупает! Старуха искоса поглядела на мальчика и сказала хриплым голосом: - Тебе не нравится мой нос, мой нос, мой прекрасный длинный нос? И у тебя такой же будет, до самого подбородка. Она подкатилась к другой корзине - с капустой, вынула из нее несколько чудесных, белых кочанов и так сдавила их, что они жалобно затрещали. Потом она кое-как побросала кочаны обратно в корзину и снова проговорила: - Плохой товар! Плохая капуста! - Да не тряси ты так противно головой! - закричал Якоб. - У тебя шея не толще кочерыжки - того и гляди, обломится, и голова упадет в нашу корзину. Кто у нас тогда что купит? - Так у меня, по-твоему, слишком тонкая шея? - сказала старуха, все так же усмехаясь. - Ну, а ты будешь совсем без шеи. Голова у тебя будет торчать прямо из плеч - по крайней мере, не свалится с тела. - Не говорите мальчику таких глупостей! - сказала наконец Ханна, не на шутку рассердившись. - Если вы хотите что-нибудь купить, так покупайте скорей. Вы у меня разгоните всех покупателей. Старуха сердито поглядела на Ханну. - Хорошо, хорошо, - проворчала она. - Пусть будет по-твоему. Я возьму у тебя эти шесть кочанов капусты. Но только у меня в руках костыль, и я не могу сама ничего нести. Пусть твой сын донесет мне покупку до дому. Я его хорошо награжу за это. Якобу очень не хотелось идти, и он даже заплакал - он боялся этой страшной старухи. Но мать строго приказала ему слушаться - ей казалось грешно заставлять старую, слабую женщину нести такую тяжесть. Вытирая слезы, Якоб положил капусту в корзину и пошел следом за старухой. Она брела не очень-то скоро, и прошел почти час, пока они добрались до какой-то дальней улицы на окраине города и остановились перед маленьким полуразвалившимся домиком. Старуха вынула из кармана какой-то заржавленный крючок, ловко всунула его в дырочку в двери, и вдруг дверь с шумом распахнулась. Якоб вошел и застыл на месте от удивления: потолки и стены в доме были мраморные, кресла, стулья и столы - из черного дерева, украшенного золотом и драгоценными камнями, а пол был стеклянный и до того гладкий, что Якоб несколько раз поскользнулся и упал. Старуха приложила к губам маленький серебряный свисток и как-то по особенному, раскатисто, свистнула - так, что свисток затрещал на весь дом. И сейчас же по лестнице быстро сбежали вниз морские свинки - совсем необыкновенные морские свинки, которые ходили на двух лапках. Вместо башмаков у них были ореховые скорлупки, и одеты эти свинки были совсем как люди - даже шляпы не забыли захватить. - Куда вы девали мои туфли, негодницы! - закричала старуха и так ударила свинок палкой, что они с визгом подскочили. - Долго ли я еще буду здесь стоять?.. Свинки бегом побежали вверх по лестнице, принесли две скорлупки кокосового ореха на кожаной подкладке и ловко надели их старухе на ноги. Старуха сразу перестала хромать. Она отшвырнула свою палку в сторону и быстро-быстро заскользила по стеклянному полу, таща за собой маленького Якоба. Ему было даже трудно поспевать за ней, до того проворно она двигалась в своих кокосовых скорлупках. Наконец старуха остановилась в какой-то комнате, где было много всякой посуды. Это, видимо, была кухня, хотя полы в ней были устланы коврами, а на диванах лежали вышитые подушки, как в каком-нибудь дворце. - Садись, сынок, - ласково сказала старуха и усадила Якоба на диван, пододвинув к дивану стол, чтобы Якоб не мог никуда уйти со своего места. - Отдохни хорошенько - ты, наверно, устал. Ведь человеческие головы - не легкая нота. - Что вы болтаете! - закричал Якоб. - Устать-то я и вправду устал, но я нес не головы, а кочаны капусты. Вы купили их у моей матери. - Это ты неверно говорить, - сказала старуха и засмеялась. И, раскрыв корзинку, она вытащила из нее за волосы человеческую голову. Якоб чуть не упал, до того испугался. Он сейчас же подумал о своей матери. Ведь если кто-нибудь узнает про эти головы, на нее мигом донесут, и ей придется плохо. - Нужно тебя еще наградить за то, что ты такой послушный, - продолжала старуха. - Потерпи немного: я сварю тебе такой суп, что ты его до смерти вспоминать будешь. Она снова свистнула в свой свисток, и на кухню примчались морские свинки, одетые как люди: в передниках, с поварешками и кухонными ножами за поясом. За ними прибежали белки - много белок, тоже на двух ногах; они были в широких шароварах и зеленых бархатных шапочках. Это, видно, были поварята. Они быстро-быстро карабкались по стенам и приносили к плите миски и сковородки, яйца, масло, коренья и муку. А у плиты суетилась, катаясь взад и вперед на своих кокосовых скорлупках, сама старуха - ей, видно, очень хотелось сварить для Якоба что-нибудь хорошее. Огонь под плитой разгорался все сильнее, на сковородках что-то шипело и дымилось, по комнате разносился приятный, вкусный запах. Старуха металась то туда, то сюда и то и дело совала в горшок с супом свой длинный нос, чтобы посмотреть, не готово ли кушанье. Наконец в горшке что-то заклокотало и забулькало, из него повалил пар, и на огонь полилась густая пена. Тогда старуха сняла горшок с плиты, отлила из него супу в серебряную миску и поставила миску перед Якобом. - Кушай, сынок, - сказала она. - Поешь этого супу и будешь такой же красивый, как я. И поваром хорошим сделаешься - надо же тебе знать какое-нибудь ремесло. Якоб не очень хорошо понимал, что это старуха бормочет себе под нос, да и не слушал ее - больше был занят супом. Мать часто стряпала для него всякие вкусные вещи, но ничего лучше этого супа ему еще не приходилось пробовать. От него так хорошо пахло зеленью и кореньями, он был одновременно и сладкий, и кисловатый, и к тому же очень крепкий. Когда Якоб почти что доел суп, свинки зажгли на. маленькой жаровне какое-то куренье с приятным запахом, и по всей комнате поплыли облака голубоватого дыма. Он становился все гуще и гуще, все плотней и плотней окутывал мальчика, так что у Якоба наконец закружилась голова. Напрасно говорил он себе, что ему пора возвращаться к матери, напрасно пытался встать на ноги. Стоило ему приподняться, как он снова падал на диван - до того ему вдруг захотелось спать. Не прошло и пяти минут, как он и вправду заснул на диване, в кухне безобразной старухи. И увидел Якоб удивительный сон. Ему приснилось, будто старуха сняла с него одежду и завернула его в беличью шкурку. Он научился прыгать и скакать, как белка, и подружился с другими белками и свинками. Все они были очень хорошие. И стал Якоб, как они, прислуживать старухе. Сначала ему пришлось быть чистильщиком обуви. Он должен был смазывать маслом кокосовые скорлупки, которые старуха носила на ногах, и так натирать их тряпочкой, чтобы они блестели. Дома Якобу часто приходилось чистить туфли и башмаки, так что дело быстро пошло у него на лад. Примерно через год его перевели на другую, более трудную должность. Вместе с несколькими другими белками он вылавливал пылинки из солнечного луча и просеивал их сквозь самое мелкое сито, а потом из них пекли для старухи хлеб. У нее во рту не осталось ни одного зуба, потому-то ей и приходилось есть булки из солнечных пылинок, мягче которых, как все знают, нет ничего на свете. Еще через год Якобу было поручено добывать старухе воду для питья. Вы думаете, у нее был вырыт на дворе колодец или поставлено ведро, чтобы собирать в него дождевую воду? Нет, простой воды старуха и в рот не брала. Якоб с белками собирал в ореховые скорлупки росу с цветов, и старуха только ее и пила. А пила она очень много, так что работы у водоносов было по горло. Прошел еще год, и Якоб перешел служить в комнаты - чистить полы. Это тоже оказалось не очень-то легким делом: полы-то ведь были стеклянные - на них дохнешь, и то видно. Якоб чистил их щетками и натирал суконкой, которую навертывал себе на ноги. На пятый год Якоб стал работать на кухне. Это была работа почетная, к которой допускали с разбором, после долгого испытания. Якоб прошел все должности, от поваренка до старшего пирожного мастера, и стал таким опытным и искусным поваром, что даже сам себе удивлялся. Чего только он не выучился стряпать! Самые замысловатые кушанья - пирожное двухсот сортов, супы из всех трав и кореньев, какие есть на свете, - все он умел приготовить быстро и вкусно. Так Якоб прожил у старухи лет семь. И вот однажды она надела на ноги свои ореховые скорлупки, взяла костыль и корзину, чтобы идти в город, и приказала Якобу ощипать курицу, начинить ее зеленью и хорошенько подрумянить. Якоб сейчас же принялся за работу. Он свернул птице голову, ошпарил ее всю кипятком, ловко ощипал с нее перья. выскоблил кожу. так что она стала нежная и блестящая, и вынул внутренности. Потом ему понадобились травы, чтобы начинить ими курицу. Он пошел в кладовую, где хранилась у старухи всякая зелень, и принялся отбирать то, что ему было нужно. И вдруг он увидел в стене кладовой маленький шкафчик, которого раньше никогда не замечал. Дверца шкафчика была приоткрыта. Якоб с любопытством заглянул в него и видит - там стоят какие-то маленькие корзиночки. Он открыл одну из них и увидел диковинные травы, какие ему еще никогда не попадались. Стебли у них были зеленоватые, и на каждом стебельке - ярко-красный цветочек с желтым ободком. Якоб поднес один цветок к носу и вдруг почувствовал знакомый запах - такой же, как у супа, которым старуха накормила его, когда он к ней пришел. Запах был до того сильный, что Якоб громко чихнул несколько раз и проснулся. Он с удивлением осмотрелся кругом и увидел, что лежит на том же диване, в кухне у старухи. “Ну и сон же это был! Прямо будто наяву! - подумал Якоб. - То-то матушка посмеется, когда я ей все это расскажу! И попадет же мне от нее за то, что я заснул в чужом доме, вместо того чтобы вернуться к ней на базар!” Он быстро вскочил с дивана и хотел бежать к матери, но почувствовал, что все тело у него точно деревянное, а шея совсем окоченела - он еле-еле мог шевельнуть головой. Он то и дело задевал носом за стену или за шкаф, а раз, когда быстро повернулся, даже больно ударился о дверь. Белки и свинки бегали вокруг Якоба и пищали - видно, им не хотелось его отпускать. Выходя из дома старухи, Якоб поманил их за собой - ему тоже было жалко с ними расставаться, но они быстро укатили назад в комнаты на своих скорлупках, и мальчик долго еще слышал издали их жалобный писк. Домик старухи, как мы уже знаем, был далеко от рынка, и Якоб долго пробирался узкими, извилистыми переулками, пока не добрался до рынка. На улицах толпилось очень много народу. Где-то поблизости, наверное, показывали карлика, потому что все вокруг Якоба кричали: - Посмотрите, вот безобразный карлик! И откуда он только взялся? Ну и длинный же у него нос! А голова - прямо на плечах торчит, без шеи! А руки-то, руки!.. Поглядите - до самых пяток! Якоб в другое время с удовольствием сбегал бы поглядеть на карлика, но сегодня ему было не до того - надо было спешить к матери. Наконец Якоб добрался до рынка. Он порядком побаивался, что ему попадет от матери. Ханна все еще сидела на своем месте, и у нее в корзине было порядочно овощей - значит, Якоб проспал не особенно долго. Уже издали он заметил, что его мать чем-то опечалена. Она сидела молча, подперев рукой щеку, бледная и грустная. Якоб долго стоял, не решаясь подойти к матери. Наконец он собрался с духом и, подкравшись к ней сзади, положил ей руку на плечо и сказал: - Мама, что с тобой? Ты на меня сердишься? Ханна обернулась и, увидев Якоба, вскрикнула от ужаса. - Что тебе нужно от меня, страшный карлик? - закричала она. - Уходи, уходи! Я не терплю таких шуток! - Что ты, матушка? - испуганно сказал Якоб. - Ты, наверно, нездорова. Почему ты гонишь меня? - Говорю тебе, уходи своей дорогой! - сердито крикнула Ханна. - От меня ты ничего не получишь за твои шутки, противный урод! \"Она сошла с ума! - подумал бедный Якоб. - Как мне теперь увести ее домой?\" - Мамочка, посмотри же на меня хорошенько, - сказал он, чуть не плача. - Я ведь твой сын Якоб! - Нет, это уж слишком! - закричала Ханна, обращаясь к своим соседкам. - Посмотрите на этого ужасного карлика! Он отпугивает всех покупателей да еще смеется над моим горем! Говорит - я твой сын, твой Якоб, негодяй этакий! Торговки, соседки Ханны, разом вскочили на ноги и принялись ругать Якоба: - Как ты смеешь шутить над ее горем! Ее сына украли семь лет назад. А какой мальчик был - прямо картинка! Убирайся сейчас же, не то мы тебе глаза выцарапаем! Бедный Якоб не - знал. что подумать. Ведь он же сегодня утром пришел с матерью на базар и помог ей разложить овощи, потом отнес к старухе домой капусту, зашел к ней, поел у нее супу, немного поспал и вот теперь вернулся. А торговки говорят про какие-то семь лет. И его, Якоба, называют противным карликом. Что же с ними такое случилось? Со слезами на глазах побрел Якоб с рынка. Раз мать не хочет его признавать, он пойдет к отцу. \"Посмотрим, - думал Якоб. - Неужели и отец тоже прогонит меня? Я стану у двери и заговорю с ним\". Он подошел к лавке сапожника, который, как всегда, сидел там и работал, стал возле двери и заглянул в лавку. Фридрих был так занят работой, что сначала не заметил Якоба. Но вдруг случайно поднял голову, выронил из рук шило и дратву и вскрикнул: - Что это такое? Что такое? - Добрый вечер, хозяин, - сказал Якоб и вошел в лавку. - Как поживаете? - Плохо, сударь мой, плохо! - ответил сапожник, который тоже, видно, не узнал Якоба. - Работа совсем не ладится. Мне уже много лет, а я один - чтобы нанять подмастерья, денег не хватает. - А разве у вас нет сына, который мог бы вам помочь? - спросил Якоб. - Был у меня один сын, Якобом его звали, - ответил сапожник. - Теперь было бы ему годков двадцать. Он бы здорово поддержал меня. Ведь ему всего двенадцать лет было, а такой был умница! И в ремесле уже кое-что смекал, и красавец был писаный. Он бы уж сумел приманить заказчиков, не пришлось бы мне теперь класть заплатки - одни бы новые башмаки шил. Да уж, видно, такая моя судьба! - А где же теперь ваш сын? - робко спросил Якоб. - Про то один господь знает, - ответил с тяжелым вздохом сапожник. - Вот уже семь лет прошло, как его увели от нас на базаре. - Семь лет! - с ужасом повторил Якоб. - Да, сударь мой, семь лет. Как сейчас помню. жена прибежала с базара, воет. кричит: уж вечер, а дитя не вернулось. Она целый день его искала, всех спрашивала, не видали ли, - и не нашла. Я всегда говорил, что этим кончится. Наш Якоб - что правда, то правда - был пригожий ребенок, жена гордилась им и частенько посылала его отнести добрым людям овощи или что другое. Грех сказать - его всегда хорошо награждали, но я частенько говорил ясене: “Смотри, Ханна! Город большой, в нем много злых людей. Как бы чего не случилось с нашим Якобом!” Так и вышло! Пришла в тот день на базар какая-то женщина, старая, безобразная, выбирала, выбирала товар и столько в конце концов накупила, что самой не отнести. Ханна, добрая душ”, и пошли с ней мальчика... Так мы его больше и не видали. - И, значит, с тех пор прошло семь лет? - Весной семь будет. Уж мы и объявляли о нем, и по людям ходили, спрашивали про мальчишку - его ведь многие знали, все его, красавчика, любили, - но сколько ни искали, так и не нашли. И женщину ту, что у Ханны овощи покупала, никто с тех пор не видал. Одна древняя старуха - девяносто уже лет на свете живет - говорила Ханне, что это, может быть, злая колдунья Крейтервейс, что приходит в город раз в пятьдесят лет закупать провизию. Так рассказывал отец Якоба, постукивая молотком по сапогу и вытягивая длинную вощеную дратву. Теперь наконец Якоб понял, что с ним случилось. Значит, он не во сне это видел, а вправду семь лет был белкой и служил у злой колдуньи. У него прямо сердце разрывалось с досады. Семь лет жизни у него украла старуха, а что он за это получил? Научился чистить кокосовые скорлупки и натирать стеклянные полы да всякие вкусные кушанья выучился готовить! Долго стоял он на пороге лавки, не говоря ни слова. Наконец сапожник спросил его: - Может быть, вам что-нибудь у меня приглянулось, сударь? Не возьмете ли пару туфель или хотя бы, - тут он вдруг прыснул со смеху, - футляр для носа? - А что такое с моим носом? - сказал Якоб. - Зачем мне для него футляр? - Воля ваша, - ответил сапожник, - но будь у меня такой ужасный нос, я бы, осмелюсь сказать, прятал его в футляр - хороший футляр из розовой лайки. Взгляните, у меня как раз есть подходящий кусочек. Правда, на ваш нос понадобится немало кожи. Но как вам будет угодно, сударь мой. Ведь вы, верно, частенько задеваете носом за двери. Якоб ни слова не мог сказать от удивления. Он пощупал свой нос - нос был толстый и длинный, четверти в две, не меньше. Видно, злая старуха превратила его в урода. Вот почему мать не узнала его. - Хозяин, - чуть не плача, сказал он, - нет ли у вас здесь зеркала? Мне нужно посмотреться в зеркало, обязательно нужно. - Сказать по правде, сударь, - ответил сапожник, - не такая у вас наружность, чтобы было чем гордиться. Незачем вам каждую минуту глядеться в зеркало. Бросьте эту привычку - уж вам-то она совсем не к лицу. - Дайте, дайте мне скорей зеркало! - взмолился Якоб. - Уверяю вас, мне очень нужно. Я, правда, не из гордости... - Да ну вас совсем! Нет у меня зеркала! - рассердился сапожник. - У жены было одно малюсенькое, да не знаю, куда она его задевала. Если уж вам так не терпится на себя посмотреть - вон напротив лавка цирюльника Урбана. У него есть зеркало, раза в два больше вас. Глядитесь в него сколько душе угодно. А затем - пожелаю вам доброго здоровья. И сапожник легонько вытолкнул Якоба из лавки и захлопнул за ним дверь. Якоб быстро перешел через улицу и вошел к цирюльнику, которого он раньше хорошо знал. - Доброе утро, Урбан, - сказал он. - У меня к вам большая просьба: будьте добры, позвольте мне посмотреться в ваше зеркало. - Сделайте одолжение. Вон оно стоит в левом простенке! - крикнул Урбан и громко расхохотался. - Полюбуйтесь, полюбуйтесь на себя, вы ведь настоящий красавчик - тоненький, стройный, шея лебединая, руки словно у королевы, а носик курносенький, - лучше нет на свете! Вы, конечно, немножко им щеголяете, ну да все равно, посмотрите на себя. Пусть не говорят, что я из зависти не позволил вам посмотреться и мое зеркало. Посетители, которые пришли к Урбану бриться и стричься, оглушительно хохотали, слушая его шутки. Якоб подошел к зеркалу и невольно отшатнулся. Слезы выступили у него на глазах. Неужели это он, этот уродливый карлик! Глаза у него стали маленькие, как у свиньи, огромный нос свешивался ниже подбородка, а шеи как будто и совсем не было. Голова глубоко ушла в плечи, и он почти совсем не мог ее повернуть. А ростом он был такой же, как семь лет назад, - совсем маленький. Другие мальчишки за эти годы выросли вверх, а Якоб рос в ширину. Спина и грудь у него были широкие-преширокие, и он был похож на большой, плотно набитый мешок. Тоненькие коротенькие ножки едва несли его тяжелое тело. А руки с крючковатыми пальцами были, наоборот, длинные, как у взрослого мужчины, и свисали почти до земли. Таков был теперь бедняга Якоб. “Да, - подумал он, глубоко вздыхая, - немудрено, что ты не узнала своего сына, матушка! Не таков он был раньше, когда ты любила похвастать им перед соседками!” Ему вспомнилось, как старуха подошла в то утро к его матери. Все, над чем он тогда смеялся - и длинный нос, и безобразные пальцы, - получил он от старухи за свои насмешки. А шею она у него отняла, как обещала... - Ну что, вдоволь насмотрелись на себя, мой красавчик? - спросил со смехом Урбан, подходя к зеркалу и оглядывая Якоба с головы до ног. - Честное слово, такого смешного карлика и во сне не увидишь. Знаете, малыш, я хочу вам предложить одно дело. В моей цирюльне бывает порядочно народу, но не так много, как раньше. А все потому, что мой сосед, цирюльник Шаум, раздобыл себе где-то великана, который переманивает к нему посетителей. Ну, стать великаном, вообще говоря, уж не так хитро, а вот таким крошкой, как вы, - это другое дело. Поступайте ко мне на службу, малыш. И жилье, и пищу, и одежду - все от меня будете получать, а работы-то всего - стоять у дверей цирюльни и зазывать народ. Да, пожалуй, еще взбивать мыльную пену и подавать полотенце. И наверняка вам скажу, мы оба останемся в выгоде: у меня будет больше посетителей, чем у Шаума с его великаном, а вам каждый еще на чаек даст. Якоб в душе очень обиделся - как это ему предлагают быть приманкой в цирюльне! - но что поделаешь, пришлось стерпеть это оскорбление. Он спокойно ответил, что слишком занят и не может взяться за такую работу, и ушел. Хотя тело у Якоба было изуродовано, голова работала хорошо, как прежде. Он почувствовал, что за эти семь лет сделался совсем взрослым. “Не то беда, что я стал уродом, - размышлял он, идя по улице. - Обидно, что и отец, и мать прогнали меня прочь, как собаку. Попробую еще раз поговорить с матерью. Может быть, она меня все-таки узнает”. Он снова отправился на рынок и, подойдя к Ханне, попросил ее спокойно выслушать, что он хочет ей сказать. Он напомнил ей, как его увела старуха, перечислил все, что случилось с ним в детстве, и рассказал, что семь лет прожил у колдуньи, которая превратила его сначала в белку, а потом в карлика за то, что он над ней посмеялся. Ханна не знала, что ей и думать. Все, что говорил карлик про свое детство, было правильно, но чтобы он семь лет был белкой, этому она поверить не могла. - Это невозможно! - воскликнула она. Наконец Ханна решила посоветоваться с мужем. Она собрала свои корзины и предложила Якобу пойти вместе с ней в лавку сапожника. Когда они пришли, Ханна сказала мужу: - Этот карлик говорит, что он наш сын Якоб. Он мне рассказал, что его семь лет назад у нас украла и заколдовала волшебница... - Ах, вот как! - сердито перебил ее сапожник. - Он тебе, значит, все это рассказал? Подожди, глупая! Я сам ему только что рассказывал про нашего Якоба, а он, вишь, прямо к тебе и давай тебя дурачить... Так тебя, говоришь, заколдовали? А ну-ка, я тебя сейчас расколдую. Сапожник схватил ремень и, подскочив к Якобу, так отхлестал его, что тот с громким плачем выскочил из лавки. Целый день бродил бедный карлик по городу не евши, не пивши. Никто не пожалел его, и все над ним только смеялись. Ночевать ему пришлось на церковной лестнице, прямо на жестких, холодных ступеньках. Как только взошло солнце, Якоб встал и опять пошел бродить по улицам. “Как же я буду жить дальше? - думал он. - Быть вывеской у цирюльника или показываться за деньги я не хочу, а мать и отец меня прогнали. Что же мне придумать, чтобы не умереть с голоду?” И тут Якоб вспомнил, что, пока он был белкой и жил у старухи, ему удалось научиться хорошо стряпать. И он решил поступить поваром к герцогу. А герцог, правитель той страны, был известный объедала и лакомка. Он больше всего любил хорошо поесть и выписывал себе поваров со всех концов земли. Якоб подождал немного, пока совсем рассвело, и направился к герцогскому дворцу. Громко стучало у него сердце, когда он подошел к дворцовым воротам. Привратники спросили его, что ему нужно, и начали над ним потешаться, но Якоб не растерялся и сказал, что хочет видеть главного начальника кухни. Его повели какими-то дворами, и все, кто его только видел из герцогских слуг, бежали за ним и громко хохотали. Скоро у Якоба образовалась огромная свита. Конюхи побросали свои скребницы, мальчишки мчались наперегонки, чтобы не отстать от него, полотеры перестали выколачивать ковры. Все теснились вокруг Якоба, и на дворе стоял такой шум и гомон, словно к городу подступили враги. Всюду слышались крики: - Карлик! Карлик! Видели вы карлика? Наконец во двор вышел дворцовый смотритель - заспанный толстый человек с огромной плеткой в руке. - Эй вы, собаки! Что это за шум? - закричал он громовым голосом, немилосердно колотя своей плеткой по плечам и спинам конюхов и прислужников. - Не знаете вы разве, что герцог еще спит? - Господин, - отвечали привратники, - посмотрите, кого мы к вам привели! Настоящего карлика! Такого вы еще, наверное, никогда не встречали. Увидев Якоба, смотритель сделал страшную гримасу и как можно плотнее сжал губы, чтобы не рассмеяться, - важность не позволяла ему хохотать перед конюхами. Он разогнал собравшихся своей плеткой и, взяв Якоба за руку, ввел его во дворец и спросил, что ему нужно. Услышав, что Якоб хочет видеть начальника кухни, смотритель воскликнул: - Неправда, сынок! Это я тебе нужен, дворцовый смотритель. Ты ведь хочешь поступить к герцогу в карлики? - Нет, господин, - ответил Якоб. - Я хороший повар и умею готовить всякие редкостные кушанья. Отведите меня, пожалуйста, к начальнику кухни. Может быть, он согласится испытать мое искусство. - Твоя воля, малыш, - ответил смотритель, - ты еще, видно, глупый парень. Будь ты придворным карликом, ты мог бы ничего не делать, есть, пить, веселиться и ходить в красивой одежде, а ты хочешь на кухню! Но мы еще посмотрим. Едва ли ты достаточно искусный повар, чтобы готовить кушанья самому герцогу, а для поваренка ты слишком хорош. Сказав это, смотритель отвел Якоба к начальнику кухни. Карлик низко поклонился ему и сказал: - Милостивый господин, не нужен ли вам искусный повар? Начальник кухни оглядел Якоба с головы до ног и громко расхохотался. - Ты хочешь быть поваром? - воскликнул он. - Что же, ты думаешь, у нас в кухне плиты такие низенькие? Ведь ты ничего на них не увидишь, даже если поднимешься на цыпочки. Нет, мой маленький друг, тот, кто тебе посоветовал поступить ко мне поваром, сыграл с тобой скверную шутку. И начальник кухни снова расхохотался, а за ним - дворцовый смотритель и все те, кто был в комнате. Якоб, однако, не смутился. - Господин начальник кухни! - сказал он. - Вам, наверно, не жалко дать мне одно-два яйца, немного муки, вина и приправ. Поручите мне приготовить какое-нибудь блюдо и велите подать все, что для этого нужно. Я состряпаю кушанье у всех на глазах, и вы скажете: “Вот это настоящий повар!” Долго уговаривал он начальника кухни, поблескивая своими маленькими глазками и убедительно качая головой. Наконец начальник согласился. - Ладно! - сказал он. - Давай попробуем шутки ради! Идемте все на кухню, и вы тоже, господин смотритель дворца. Он взял дворцового смотрителя под руку и приказал Якобу следовать за собой. Долго шли они по каким-то большим роскошным комнатам и длинным. коридорам и наконец пришли на кухню. Это было высокое просторное помещение с огромной плитой на двадцать конфорок, под которыми день и ночь горел огонь. Посреди кухни был бассейн с водой, в котором держали живую рыбу, а по стенам стояли мраморные и деревянные шкафчики, полные драгоценной посуды. Рядом с кухней, в десяти громадных кладовых, хранились всевозможные припасы и лакомства. Повара, поварята, судомойки носились по кухне взад и вперед, гремя кастрюлями, сковородками, ложками и ножами. При появлении начальника кухни все замерли на месте, и в кухне сделалось совсем тихо; только огонь продолжал потрескивать под плитой и вода по-прежнему журчала в бассейне. - Что заказал сегодня господин герцог к первому завтраку? - спросил начальник кухни главного заведующего завтраками - старого толстого повара в высоком колпаке. - Его светлость изволили заказать датский суп с красными гамбургскими клецками, - почтительно ответил повар. - Хорошо, - продолжал начальник кухни. - Ты слышал, карлик, чего господин герцог хочет покушать? Можно ли тебе доверить такие трудные блюда? Гамбургских клецек тебе ни за что не состряпать. Это тайна наших поваров. - Нет ничего легче, - ответил карлик (когда он был белкой, ему часто приходилось стряпать для старухи эти кушанья). - Для супа дайте мне таких-то и таких-то трав и пряностей, сала дикого кабана, яиц и кореньев. А для клецек, - он заговорил тише, чтобы его не слышал никто, кроме начальника кухни и заведующего завтраками, - а для клецек мне нужны четыре сорта мяса, немножко пива, гусиный жир, имбирь и трава, которая называется “утешение желудка”. - Клянусь честью, правильно! - закричал удивленный повар. - Какой это чародей учил тебя стряпать? Ты все до тонкости перечислил. А про травку “утешение желудка” я и сам в первый раз слышу. С нею клецки, наверно, еще лучше выйдут. Ты прямо чудо, а не повар! - Вот никогда бы не подумал этого! - сказал начальник кухни. - Однако сделаем испытание. Дайте ему припасы, посуду и все, что требуется, и пусть приготовит герцогу завтрак. Поварята исполнили его приказание, но когда на плиту поставили все, что было нужно, и карлик хотел приняться за стряпню, оказалось, что он едва достает до верха плиты кончиком своего длинного носа. Пришлось пододвинуть к плите стул, карлик взобрался на него и начал готовить. Повара, поварята, судомойки плотным кольцом окружили карлика и, широко раскрыв глаза от удивления, смотрели, как проворно и ловко он со всем управляется. Подготовив кушанья к варке, карлик велел поставить обе кастрюли на огонь и не снимать их, пока он не прикажет. Потом он начал считать: “Раз, два, три, четыре...” - и, досчитав ровно до пятисот, крикнул: “Довольно!” Поварята сдвинули кастрюли с огня, и карлик предложил начальнику кухни отведать его стряпни. Главный повар приказал подать золотую ложку, сполоснул ее в бассейне и передал начальнику кухни. Тот торжественно подошел к плите, снял крышки с дымящихся кастрюль и попробовал суп и клецки. Проглотив ложку супа, он зажмурил глаза от наслаждения, несколько раз прищелкнул языком и сказал: - Прекрасно, прекрасно, клянусь честью! Не хотите ли и вы убедиться, господин дворцовый смотритель? Смотритель дворца с поклоном взял ложку, попробовал и чуть не подскочил от удовольствия. - Я не хочу вас обидеть, дорогой заведующий завтраками, - сказал он, - вы прекрасный, опытный повар, но такого супа и таких клецек вам состряпать еще не удавалось. Повар тоже попробовал оба кушанья, почтительно пожал карлику руку и сказал: - Малыш, ты - великий мастер! Твоя травка “утешение желудка” придает супу и клецкам особенный вкус. В это время в кухне появился слуга герцога и потребовал завтрак для своего господина. Кушанье тотчас же налили в серебряные тарелки и послали наверх. Начальник кухни, очень довольный, увел карлика в свою комнату и хотел его расспросить, кто он и откуда явился. Но только что они уселись и начали беседовать, как за начальником пришел посланный от герцога и сказал, что герцог его зовет. Начальник кухни поскорее надел свое лучшее платье и отправился вслед за посланным в столовую. Герцог сидел там, развалясь в своем глубоком кресле. Он дочиста съел все, что было на тарелках, и вытирал губы шелковым платком. Его лицо сияло, и он сладко жмурился от удовольствия. - Послушай-ка, - сказал он, увидев начальника кухни, - я всегда был очень доволен твоей стряпней, но сегодня завтрак был особенно вкусен. Скажи мне, как зовут повара, который его готовил: я пошлю ему несколько дукатов в награду. - Господин, сегодня случилась удивительная история, - сказал начальник кухни. И он рассказал герцогу, как к нему привели утром карлика, который непременно хочет стать дворцовым поваром. Герцог, выслушав его рассказ, очень удивился. Он велел позвать карлика и стал его расспрашивать, кто он такой. Бедному Якобу не хотелось говорить, что он семь лет был белкой и служил у старухи, но и лгать он не любил. Поэтому он только сказал герцогу, что у него теперь нет ни отца, ни матери и что его научила стряпать одна старуха. Герцог долго потешался над странным видом карлика и наконец сказал ему: - Так и быть, оставайся у меня. Я дам тебе в год пятьдесят дукатов, одно праздничное платье и, сверх того, две пары штанов. За это ты будешь каждый день сам готовить мне завтрак, наблюдать за тем, как стряпают обед, и вообще заведовать моим столом. А кроме того, всем, кто у меня служит, я даю прозвища. Ты будешь называться Карлик Нос и получишь звание помощника начальника кухни. Карлик Нос поклонился герцогу до земли и поблагодарил его за милость. Когда герцог отпустил его, Якоб радостный вернулся на кухню. Теперь наконец он мог не беспокоиться о своей судьбе и не думать о том, что будет с ним завтра. Он решил хорошенько отблагодарить своего хозяина, и не только сам правитель страны, но и все его придворные не могли нахвалиться маленьким поваром. С тех пор как Карлик Нос поселился во дворце, герцог стал, можно сказать, совсем другим человеком. Прежде ему частенько случалось швырять в поваров тарелками и стаканами, если ему не нравилась их стряпня, а один раз он так рассердился, что запустил в самого начальника кухни плохо прожаренной телячьей ногой. Нога попала бедняге в лоб, и он после этого три дня пролежал в кровати. Все повара дрожали от страха, когда готовили кушанья. Но с появлением Карлика Носа все изменилось. Герцог теперь ел не три раза в день, как раньше, а пять раз и только похваливал искусство карлика. Все казалось ему превкусным, и он становился день ото дня толще. Он часто приглашал карлика к своему столу вместе с начальником кухни и заставлял их отведать кушанья, которые они приготовили. Жители города не могли надивиться на этого замечательного карлика. Каждый день у дверей дворцовой кухни толпилось множество народу - все просили и умоляли главного повара, чтобы он позволил хоть одним глазком посмотреть, как карлик готовит кушанья. А горо | |
Сказка № 659 | Дата: 01.01.1970, 05:33 |
---|
Странным человеком был александрийский шейх Али-Бану. Когда утром он шел по улицам Александрии в дорогом кашемировом тюрбане, в праздничной одежде и богатом поясе, стоимостью в пятьдесят верблюдов; когда он выступал медленно и важно, нахмурив лоб, сдвинув брови, потупив глаза и, каждые пять шагов, задумчиво поглаживая свою длинную черную бороду; когда он шествовал так в мечеть, чтобы, как того требовал его сан, толковать правоверным Коран, - тогда встречные останавливались, глядели ему вслед и говорили друг другу: \"Ведь какой красивый, осанистый человек\". \"И богат, богат и знатен, - прибавлял другой, - очень богат: у него и замок у Стамбульской пристани, у него и поместья, и угодья, и много скота и рабов\". \"Да, - замечал третий, - а тот татарин, которого недавно послал к нему из Стамбула сам повелитель правоверных, - да благословит его пророк! - говорил, что наш шейх в большом почете у рейс-эфенди, у капудан-паши, - у всех, даже у самого султана\". \"Да, - восклицал четвертый, - каждый его шаг благословен небом! Он богат и знатен, но - вы знаете, что я имею в виду!\" \"Да, да, - шептались в толпе, - что правда, то правда, - у каждого свое горе; не желал бы я поменяться с ним долей; он богат и знатен, но, но...\" На самой красивой площади Александрии у Али-Бану был великолепный дом. Перед домом раскинулась широкая терраса, выложенная мрамором, осененная пальмами. Вечером он часто сиживал там и курил кальян. Двенадцать богато одетых невольников, стоя в почтительном отдалении, ловили его взгляд - у одного был для него наготове бетель, другой держал зонт, третий - золотые сосуды с вкусным шербетом, четвертый опахалом из павлиньих перьев отгонял мух от своего господина, певцы, с лютнями и флейтами, ждали, когда он пожелает усладить свой слух музыкой; а самый ученый из невольников приготовил свитки, дабы развлечь его чтением. Но напрасно ждали они от него знака: ему не угодны были музыка и пение, ему не хотелось внимать изречениям и стихам мудрых поэтов былых времен, не хотелось отведать шербета, пожевать бетеля, - даже раб с опахалом из павлиньих перьев старался напрасно - господин не замечал, когда около него жужжала муха. И часто прохожие останавливались и дивились на великолепие дома, на невольников в роскошных одеждах, на все окружавшие его приятности; но затем, когда они переводили взгляд на сидевшего под пальмами шейха, серьезного и хмурого, не отводившего глаз от голубоватого дымка кальяна, они покачивали головой и говорили: \"Поистине, этот богач - бедняк. Он, имущий, бедней неимущего, пророк не дал ему разумения, дабы наслаждаться своим богатством\". Так говорили прохожие, смеялись и шли своей дорогой. Как-то вечером, когда шейх, окруженный всей земной роскошью, сидел, как обычно, в тени пальм на пороге своего дома и в одиночестве печально курил кальян, неподалеку собралось несколько юношей; они глядели на него и смеялись. - Поистине шейх Али-Бану глупец, - сказал один из них, - Мне бы его сокровища, я распорядился бы ими иначе. Что ни день, шло бы у меня веселье и роскошество. В обширных хоромах пировали бы друзья, и радость и смех оглашали бы эти унылые своды. - Да, оно бы не плохо, - возразил другой, - да только с многочисленными друзьями, пожалуй, быстро проживешь все имение, будь оно хоть столь же несметно, как у султана, да благословит его пророк. Довелось бы мне сидеть вечерком здесь под пальмами, на этой красивой террасе, я приказал бы рабам петь и играть, я позвал бы танцовщиков, и они бы плясали, и прыгали, и проделывали всякие замысловатые штуки. А я важно покуривал бы кальян, смаковал вкусный шербет и наслаждался всем, словно король Багдада. - Шейх, - молвил третий юноша, бывший писцом, - шейх, как говорят, человек ученый и мудрый, да и правда, его толкование Корана свидетельствует о его начитанности и глубоком знании всех поэтов и мудрых писаний. Но разве жизнь, которую он ведет, подобает разумному мужу? Вот стоит невольник с целой охапкой свитков; я отдал бы свою праздничную одежду за возможность прочитать хоть один из них, ведь все они, конечно, большая редкость. А он! Он сидит и курит, а до книг ему и дела нет. Будь я шейхом Али-Бану, невольник читал бы мне до хрипоты или до наступления ночи. Но и тогда он должен был бы мне читать, пока я не засну. - Ишь ты! Нечего сказать, вы знаете, как устроить приятную жизнь, - засмеялся четвертый. - Есть и пить, петь и плясать, читать изречения и слушать стихи жалких поэтов! Нет, я бы устроил свою жизнь совершенно иначе. У него прекрасные кони и верблюды и куча денег. На его месте я пустился бы в путь и ехал бы, ехал до края света, до самой Московии, до франкской земли. Чтобы поглядеть на чудеса света, я не побоялся бы самой дальней дороги. Вот как бы я поступил, будь я на его месте. - Юность - прекрасная пора, в этом возрасте все радует, - молвил невзрачный с виду старик, стоявший неподалеку и слышавший их речи. - Но позвольте мне сказать, что юность неразумна и болтает зря, сама того не понимая. - Что вы хотите сказать, старичок? - с удивлением спросили юноши. - Уж не нас ли вы имеете в виду? Какое вам дело, порицаем мы образ жизни шейха или нет? - Если один человек знает что-либо лучше другого, пусть он исправит его заблуждение, так повелел пророк, - возразил старик. - Правда, небо благословило шейха богатством, у него есть все, чего пожелает душа; но хмур и печален он не без причины. Вы полагаете, он всегда был таким? Нет, я видел его пятнадцать лет тому назад; тогда он был весел и бодр, как газель, жил радостно и наслаждался жизнью. В ту пору у него был сын, радость его очей, красивый и образованный; и всякий, кто его видел и слышал, завидовал шейху, владевшему таким сокровищем, - сыну шел всего десятый год, а учен он был как другой и в восемнадцать вряд ли будет. - И он умер? Бедный шейх! - воскликнул молодой писец. - Для шейха было бы утешением узнать, что сын его вернулся в отчий дом, в обитель пророка, где ему жилось бы лучше, чем здесь, в Александрии. Но то, что пережил он, гораздо хуже. В те дни франки, как голодные волки, напали на нашу землю и начали с нами войну. Они покорили Александрию и отсюда совершали набеги все дальше и дальше в глубь страны и воевали с мамелюками. Шейх был умным человеком и умел с ними ладить. Но то ли они позарились на его богатство, то ли он помог своим единоверцам, точно не скажу, - словом, как-то они пришли к нему и обвинили его в том, что он тайно снабжает мамелюков оружием, лошадьми и провиантом. Как он ни доказывал свою невиновность, ничто не помогло; франки народ грубый и жестокосердый, они идут на все, когда дело касается денег. Итак, они забрали заложником его сына, по имени Кайрам, Шейх предложил за него много денег, но франки хотели вынудить шейха повысить выкуп и не отпустили его сына. Тут вдруг их паша, или как там его зовут, неожиданно отдал приказ готовиться к отплытию. В Александрии об этом никто не знал, и они уплыли в открытое море, а маленького Кайрама, сына Али-Бану, они, верно, увезли с собой, так как с тех пор о нем ничего не слышно. - Ах, несчастный отец, как покарал его Аллах! - единодушно воскликнули юноши и с сожалением посмотрели на шейха, который при всем окружающем его великолепии, грустный и одинокий, сидел под пальмами. - Жена, которую он очень любил, умерла с горя. А он купил корабль, снарядил его и уговорил франкского лекаря, что живет там внизу у колодца, отправиться с ним в Франкистан на поиски пропавшего сына. Они сели на корабль и долго плыли по морю, пока, наконец, не прибыли в землю тех гяуров, тех неверных, что были в Александрии. Но там, говорят, как раз творилось что-то неладное. Франки свергли своего султана и пашей, и богатые и бедные рубили друг другу головы, и в стране не было порядка. Тщетно расспрашивали они во всех городах о мальчике Кайраме, никто не слыхал о нем, и франкский лекарь посоветовал, наконец, шейху плыть обратно, не то, чего доброго, им самим не сносить головы. Так и вернулись они домой, и с приезда по сей день шейх ведет все ту же жизнь, что сейчас, ибо он скорбит по сыну, и он прав. Разве, когда он ест и пьет, он не думает: \"А мой сынок Кайрам, может быть, томится голодом и жаждой\"? А когда он облачается в дорогие шали и праздничные одежды, как того требуют его сан и достоинство, разве он не думает: \"А ему, верно, нечем прикрыть наготу\"? А когда его окружают певцы, плясуны и чтецы, - его невольники, - разве он не думает: \"А мой бедный сын, верно, сейчас пляшет или играет в угоду своему франкскому повелителю\"? Но больше всего печалит его мысль, что вдали от отчизны, среди неверных, терпя их насмешки, его милый Кайрам позабудет веру отцов и им не придется обнять друг друга в райских садах! Вот потому-то он так милосерд к своим рабам и щедро оделяет нищих; он думает, что Аллах воздаст ему за это и смягчит сердца франков, повелителей его сына, и они будут ласковее к нему. И каждый раз, как наступает день, когда у него похитили сына, он отпускает на волю двенадцать рабов. - Об этом я тоже слышал, - ответил писец. - Но каких только чудес не наговорят? О его сыне при этом не упоминали, зато, правда, рассказывают, будто шейх странный человек и особенно падок на сказки, будто каждый год он устраивает состязание между своими рабами и того, чей рассказ лучше, отпускает на волю. - Не верьте людской молве, - сказал старик, - все так, как я говорю, я уж верно знаю; возможно, что в этот печальный день ему хочется приободриться и он велит рассказывать себе сказки; но отпускает он рабов в память сына. Однако свежеет, мне пора. Салем-алейкюм, мир с вами, молодые люди, и в будущем судите получше о нашем добром шейхе. Юноши поблагодарили старика за сведения, еще раз взглянули на скорбящего отца и пошли своей дорогой, повторяя: \"Да, не хотелось бы мне быть на месте Али-Бану\". Вскоре после того, как юноши разговаривали со стариком о шейхе Али-Бану, случилось им проходить по той же улице в час утренней молитвы. Им вспомнился старик и его рассказ, и они пожалели шейха и взглянули на его дом. Но каково же было их удивление, когда они увидали, что весь дворец разубран на славу! На кровле, по которой прохаживались нарядные невольницы, развевались знамена и флаги, сени утопали в дорогих коврах, с широких ступеней спускались шелковые ткани, даже улицу устилало прекрасное тонкое сукно, на которое многие позарились бы для праздничной одежды или для покрывала. - Ишь как переменился шейх за несколько дней! - сказал молодой писец. - Уж не хочет ли он задать пир? Уж не хочет ли он, чтоб потрудились для него певцы и танцовщики? Посмотрите только на ковры! Пожалуй, ни у кого во всей Александрии не сыскать таких! А сукно-то какое на голой земле, просто даже жалко! - Знаешь, что я думаю? - молвил другой. - Он, верно, ждет знатного гостя. Такие приготовления делаются по случаю приема повелителя могущественной страны или эфенди султана, когда они осчастливливают дом своим посещением. Кого-то ждут здесь сегодня? - Смотри-ка, кто это там идет, - уж не наш ли старик? Он ведь все знает и, верно, нам все растолкует. Эй, старичок! Нельзя ли вас попросить на минутку сюда! - окликнули они его; старик заметил их знаки и подошел, признав в них тех юношей, с которыми беседовал несколько дней тому назад. Они обратили его внимание на приготовления в доме шейха и спросили, не знает ли он, какого знатного гостя там ожидают. - Вы думаете, Али-Бану задает сегодня веселый пир или знатный гость оказал честь его дому? Это не так, - сказал он, - но сегодня, как вы знаете, двенадцатый день месяца рамадана, а в этот день увели в заложники его сына. - Но, клянусь бородой пророка! - воскликнул один из юношей. - Все убрано так, словно здесь свадьба и пиршество, а ведь это для него памятный день скорби. Как это понять? Согласитесь, у шейха все-таки несколько помутился рассудок. - Не судите ли вы по-прежнему слишком поспешно, мой молодой друг? - улыбаясь, спросил старик. - И на этот раз стрела у вас острая и хорошо отточенная тетива на луке натянута туго, и все же вы бьете далеко мимо цели. Знайте же - сегодня шейх ждет своего сына. - Так он найден? - воскликнули юноши и обрадовались за отца. - Нет, и, верно, еще долго не будет найден, но знайте: лет восемь - десять тому назад, когда шейх в скорби и печали справлял этот день, по своему обычаю, - отпускал рабов и кормил и поил нищих, - случилось ему послать пищу и питье одному дервишу, в изнеможении прилегшему в тени его дома. А дервиш этот был святым человеком, прорицателем и звездочетом. Подкрепившись от щедрот милостивого шейха, он приблизился к нему и сказал: \"Мне известна причина твоего горя; ведь сегодня двенадцатое число месяца рамадана, а в этот день ты лишился сына. Но утешься, день скорби превратится для тебя в день ликования, знай: в этот день вернется к тебе сын\". Так сказал дервиш. Усомниться в речах такого человека было бы грехом для мусульманина. Правда, скорбь Али не утихла, но все же каждый раз в этот день он ожидает возвращения сына и украшает дом, сени и лестницы так, словно тот может вернуться в любую минуту. - Чудеса! - воскликнул писец. - А все-таки хотелось бы мне поглядеть на великолепное убранство и на шейха, как он грустит среди всего этого великолепия, но, главное, хотелось бы мне послушать рассказы его невольников. - Нет ничего легче, - ответил старик. - Надсмотрщик над его рабами с давних пор мне приятель и всегда в этот день устраивает мне местечко в зале, где, в толпе слуг и друзей шейха, один человек пройдет незамеченным. Я поговорю с ним, может быть, он впустит и вас. Вас ведь всего четверо; думаю, как-нибудь устроим; приходите в девятом часу сюда на площадь, и я передам вам его ответ. Так говорил старик; юноши поблагодарили его и удалились, снедаемые любопытством посмотреть, как будет шейх справлять этот день. К назначенному часу они пришли на площадь перед домом шейха и встретили старика, тот сказал, что надсмотрщик над рабами позволил провести их. Он пошел вперед, но не по богато устланным лестницам и не через главные ворота, а через боковую калиточку, которую тщательно запер за собой. Потом он повел их по разным галереям, и, наконец, они попали в большую залу. Здесь было полно народу: тут были и именитые мужи в богатых одеждах, и друзья шейха, пришедшие утешить его в его скорби, тут были и невольники разного возраста и разных народностей. И у всех на лице была печаль, ибо они любили своего господина и скорбели вместе с ним. В конце залы на роскошном диване восседали самые знатные друзья Али, и невольники прислуживали им. Около них на полу сидел шейх: скорбя по сыну, он не хотел сидеть на праздничном ковре. Он подпер голову рукой и, казалось, мало внимал словам утешения, которые нашептывали ему друзья. Напротив него сидели несколько старых и молодых мужчин в невольничьей одежде. Старик поведал своим юным друзьям, что это рабы, которых сегодня отпускает на волю Али-Бану. Среди них было и несколько франков, и старик обратил особое внимание юношей на одного из них, отличавшегося писаной красотой и еще очень молодого. Всего несколько дней тому назад шейх купил его у тунисского работорговца за большие деньги и, однако, уже сегодня отпускает его на волю: он верил, что чем больше франков отправит он обратно на родину, тем скорее вызволит пророк из неволи его сына. После того как всем разнесли прохладительные напитки, шейх подал знак надсмотрщику над рабами. Тот поднялся, и в зале воцарилась глубокая тишина. Он стал перед невольниками, которых должны были отпустить на свободу, и громко произнес: \"Слушайте, рабы, отпускаемые ныне на волю по милости моего господина Али-Бану, александрийского шейха, пусть каждый, как полагается в этот день у него в доме, соблюдет обычай и что-нибудь расскажет\". Они пошептались между собой. Затем заговорил старик невольник и повел свой рассказ: | |
Сказка № 658 | Дата: 01.01.1970, 05:33 |
---|
Когда в понедельник утром Петер пришел на свой стекольный завод, он застал там непрошеных гостей - начальника округа и трех судейских. Начальник вежливо поздоровался с Петером, спросил, хорошо ли он почивал и как его здоровье, а потом вытащил из кармана длинный список, в котором стояли имена всех, кому Петер был должен. - Собираетесь ли вы, сударь, заплатить всем этим лицам? - спросил начальник, строго глядя на Петера. - Если собираетесь, прошу вас поторопиться. Времени у меня немного, а до тюрьмы добрых три часа ходу. Петеру пришлось сознаться, что платить ему нечем, и судейские без долгих разговоров приступили к описи его имущества. Они описали дом и пристройки, завод и конюшню, коляску и лошадей. Описали стеклянную посуду, которая стояла в кладовых, и метлу, которой подметают двор... Словом, всё-всё, что только попалось им на глаза. Пока они расхаживали по двору, все разглядывая, ощупывая и оценивая, Петер стоял в стороне и посвистывал, стараясь показать, что это его нимало не беспокоит. И вдруг в ушах у него зазвучали слова Михеля: “Ну, Петер Мунк, твоя песенка спета!..” Сердце у него тревожно ёкнуло и кровь застучала в висках. “А ведь до Еловой горы совсем не так далеко, ближе, чем до тюрьмы, - подумал он. - Если маленький не захотел помочь, что ж, пойду попрошу большого...” И, не дожидаясь, покуда судейские кончат свое дело, он украдкой вышел за ворота и бегом побежал в лес. Он бежал быстро - быстрее, чем заяц от гончих собак, - и сам не заметил, как очутился на вершине Еловой горы. Когда он пробегал мимо старой большой ели, под которой в первый раз разговаривал со Стеклянным Человечком, ему показалось, что чьи-то невидимые руки стараются поймать и удержать его. Но он вырвался и опрометью побежал дальше... Вот и канава, за которой начинаются владения Михеля-Великана!.. Одним прыжком перемахнул Петер на ту сторону и, едва отдышавшись, крикнул: - Господин Михель! Михель-Великан!.. И не успело эхо откликнуться на его крик, как перед ним словно из-под земли выросла знакомая страшная фигура - чуть ли не в сосну ростом, в одежде плотогона, с огромным багром на плече... Михель-Великан явился на зов. - Ага, пришел-таки! - сказал он, смеясь. - Ну что, дочиста облупили тебя? Шкура-то еще цела, или, может, и ту содрали и продали за долги? Да полно, полно, не горюй! Пойдем-ка лучше ко мне, потолкуем... Авось и сговоримся... И он зашагал саженными шагами в гору по каменной узкой тропинке. “Сговоримся?.. - думал Петер, стараясь не отстать от него. - Чего же ему от меня надо? Сам ведь знает, что у меня ни гроша за душой... Работать на себя заставит, что ли?” Лесная тропинка становилась все круче и круче и наконец оборвалась. Они очутились перед глубоким темным ущельем. Михель-Великан не задумываясь сбежал по отвесной скале, словно это была пологая лестница. А Петер остановился на самом краю, со страхом глядя вниз и не понимая, что же ему делать дальше. Ущелье было такое глубокое, что сверху даже Михель-Великан казался маленьким, как Стеклянный Человечек. И вдруг - Петер едва мог поверить своим глазам - Михель стал расти. Он рос, рос, пока не стал вышиной с кёльнскую колокольню. Тогда он протянул Петеру руку, длинную, как багор, подставил ладонь, которая была больше, чем стол в трактире, и сказал голосом гулким, как погребальный колокол: - Садись ко мне на руку да покрепче держись за палец! Не бойся, не упадешь! Замирая от ужаса, Петер перешагнул на ладонь великана и ухватился за его большой палец. Великан стал медленно опускать руку, и чем ниже он ее опускал, тем меньше становился сам. Когда он наконец поставил Петера на землю, он уже опять был такого роста, как всегда, - гораздо больше человека, но немного меньше сосны. Петер оглянулся по сторонам. На дне ущелья было так же светло, как наверху, только свет здесь был какой-то неживой - холодный, резкий. От него делалось больно глазам. Вокруг не было видно ни дерева, ни куста, ни цветка. На каменной площадке стоял большой дом, обыкновенный дом - не хуже и не лучше, чем те, в которых живут богатые шварцвальдские плотогоны, разве что побольше, а так - ничего особенного. Михель, не говоря ни слова, отворил дверь, и они вошли в горницу. И здесь всё было, как у всех: деревянные стенные часы - изделие шварцвалъдских часовщиков, - изразцовая расписная печь, широкие скамьи, всякая домашняя утварь на полках вдоль стен. Только почему-то казалось, что здесь никто не живет, - от печки веяло холодом, часы молчали. - Ну присаживайся, приятель, - сказал Михель. - Выпьем по стакану вина. Он вышел в другую комнату и скоро вернулся с большим кувшином и двумя пузатыми стеклянными стаканами - точь-в-точь такими, какие делали на заводе у Петера. Налив вина себе и гостю, он завел разговор о всякой всячине, о чужих краях, где ему не раз довелось побывать, о прекрасных городах и реках, о больших кораблях, пересекающих моря, и наконец так раззадорил Петера, что тому до смерти захотелось поездить по белу свету и посмотреть на все его диковинки. - Да, вот это жизнь!.. - сказал он. - А мы-то, дураки, сидим весь век на одном месте и ничего не видим, кроме елок да сосен. - Что ж, - лукаво прищурившись, сказал Михель-Великан. - И тебе пути не заказаны. Можно и постранствовать, и делом позаняться. Всё можно - только бы хватило смелости, твердости, здравого смысла... Только бы не мешало глупое сердце!.. А как оно мешает, черт побери!.. Вспомни-ка, сколько раз тебе в голову приходили какие-нибудь славные затеи, а сердце вдруг дрогнет, заколотится, ты и струсишь ни с того ни с сего. А если кто-нибудь обидит тебя, да еще ни за что ни про что? Кажется, и думать не о чем, а сердце ноет, щемит... Ну вот скажи-ка мне сам: когда тебя вчера вечером обозвали обманщиком и вытолкали из трактира, голова у тебя заболела, что ли? А когда судейские описали твой завод и дом, у тебя, может быть, заболел живот? Ну, говори прямо, что у тебя заболело? - Сердце, - сказал Петер. И, словно подтверждая его слова, сердце у него в груди тревожно сжалось и забилось часто-часто. - Так, - сказал Михель-Великан и покачал головой. - Мне вот говорил кое-кто, что ты, покуда у тебя были деньги, не жалея, раздавал их всяким побирушкам да попрошайкам. Правда это? - Правда, - шепотом сказал Петер. Михель кивнул головой. - Так, - повторил он опять. - А скажи мне, зачем ты это делал? Какая тебе от этого польза? Что ты получил за свои деньги? Пожелания всяких благ и доброго здоровья! Ну и что же, ты стал от этого здоровее? Да половины этих выброшенных денег хватило бы, чтобы держать при себе хорошего врача. А это было бы гораздо полезнее для твоего здоровья, чем все пожелания, вместе взятые. Знал ты это? Знал. Что же тебя заставляло всякий раз, когда какой-нибудь грязный нищий протягивал тебе свою помятую шляпу, опускать руку в карман? Сердце, опять-таки сердце, а не глаза, не язык, не руки и не ноги. Ты, как говорится, слишком близко все принимал к сердцу. - Но как же сделать, чтобы этого не было? - спросил Петер. - Сердцу не прикажешь!.. Вот и сейчас - я бы так хотел, чтоб оно перестало дрожать и болеть. А оно дрожит и болит. Михель засмеялся. - Ну еще бы! - сказал он. - Где тебе с ним справиться! Люди покрепче и те не могут совладать со всеми его прихотями и причудами. Знаешь что, братец, отдай-ка ты его лучше мне. Увидишь, как я с ним управлюсь. - Что? - в ужасе закричал Петер. - Отдать вам сердце?.. Но ведь я же умру на месте. Нет, нет, ни за что! - Пустое! - сказал Михель. - Это если бы кто-нибудь из ваших господ хирургов вздумал вынуть из тебя сердце, тогда ты бы, конечно, не прожил и минуты. Ну, а я - другое дело. И жив будешь и здоров, как никогда. Да вот поди сюда, погляди своими глазами... Сам увидишь, что бояться нечего. Он встал, отворил дверь в соседнюю комнату и поманил Петера рукой: - Входи сюда, приятель, не бойся! Тут есть на что поглядеть. Петер переступил порог и невольно остановился, не смея поверить своим глазам. Сердце в груди у него так сильно сжалось, что он едва перевел дыхание. Вдоль стен на длинных деревянных полках стояли рядами стеклянные банки, до самых краев налитые какой-то прозрачной жидкостью. А в каждой банке лежало человеческое сердце. Сверху на ярлычке, приклеенном к стеклу, было написано имя и прозвище того, в чьей груди оно раньше билось. Петер медленно пошел вдоль полок, читая ярлычок за ярлычком. На одном было написано: “сердце господина начальника округа”, на другом - “сердце главного лесничего”. На третьем просто - “Иезекиил Толстый”, на пятом - “король танцев”. Дальше подряд стояли шесть сердец скупщиков хлеба, три сердца богатых ростовщиков, два таможенных сердца, четыре судейских... Словом, много сердец и много почтенных имен, известных всей округе. - Видишь, - сказал Михель-Великан, - ни одно из этих сердец не сжимается больше ни от страха, ни от огорчения. Их бывшие хозяева избавились раз навсегда от всяких забот, тревог, пороков сердца и прекрасно чувствуют себя, с тех пор как выселили из своей груди беспокойного жильца. - Да, но что же теперь у них в груди вместо сердца? - спросил, запинаясь, Петер, у которого голова пошла кругом от всего, что он видел и слышал. - А вот что, - спокойно ответил Михель. Он выдвинул какой-то ящик и достал оттуда каменное сердце. - Это? - переспросил Петер, задыхаясь, и холодная дрожь пробежала у него по спине. - Мраморное сердце?.. Но ведь от него, должно быть, очень холодно в груди? - Конечно, оно немного холодит, - сказал Михель, - но это очень приятная прохлада. Да и зачем, собственно, сердце непременно должно быть горячим? Зимой, когда холодно, вишневая наливка греет куда лучше, чем самое горячее сердце. А летом, когда и без того душно и жарко, ты и не поверить, как славно освежает такое мраморное сердечко. А главное - оно-то уж не забьется у тебя ни от страха, ни от тревоги, ни от глупой жалости. Очень удобно! Петер пожал плечами. - И это все, зачем вы меня позвали? - спросил он у великана. - По правде сказать, не того я ожидал от вас. Мне нужны деньги, а вы мне предлагаете камень. - Ну, я думаю, ста тысяч гульденов хватит тебе на первое время, - сказал Михель. - Если сумеешь выгодно пустить их в оборот, ты можешь стать настоящим богачом. - Сто тысяч!.. - закричал, не веря своим ушам, бедный угольщик, и сердце его забилось так сильно, что он невольно придержал его рукой. - Да не колотись ты, неугомонное! Скоро я навсегда разделаюсь с тобой... Господин Михель, я согласен на всё! Дайте мне деньги и ваш камешек, а этого бестолкового барабанщика можете взять себе. - Я так и знал, что ты парень с головой, - дружески улыбаясь, сказал Михель. - По этому случаю следует выпить. А потом и делом займемся. Они уселись за стол и выпили по стакану крепкого, густого, точно кровь, вина, потом еще по стакану, еще по стакану, и так до тех пор, пока большой кувшин не опустел совсем. В ушах у Петера зашумело и, уронив голову на руки, он заснул мертвым сном. Петера разбудили веселые звуки почтового рожка. Он сидел в прекрасной карете. Лошади мерно стучали копытами, и карета быстро катилась. Выглянув из окошка, он увидел далеко позади горы Шварцвальда в дымке синего тумана. Сначала он никак не мог поверить, что это он сам, угольщик Петер Мунк, сидит на мягких подушках в богатой барской карете. Да и платье на нем было такое, какое ему и во сне не снилось... А все-таки это был он, угольщик Петер Мунк!.. На минуту Петер задумался. Вот он первый раз в жизни покидает эти горы и долины, поросшие еловым лесом. Но почему-то ему совсем не жалко уезжать из родных мест. Да и мысль о том, что он оставил свою старуху мать одну, в нужде и тревоге, не сказав ей на прощание ни одного слова, тоже нисколько не опечалила его. “Ах да, - вспомнил он вдруг, - ведь у меня теперь каменное сердце!.. Спасибо Михелю-Голландцу - он избавил меня от всех этих слез, вздохов, сожалений...” Он приложил руку к груди и почувствовал только легкий холодок. Каменное сердце не билось. “Ну относительно сердца он сдержал свое слово, - подумал Петер. - А вот как насчет денег?” Он принялся осматривать карету и среди вороха всяких дорожных вещей нашел большую кожаную сумку, туго набитую золотом и чеками на торговые дома во всех больших городах. “Ну, теперь всё в порядке”, - подумал Петер и уселся поудобнее среди мягких кожаных подушек. Так началась новая жизнь господина Петера Мунка. Два года ездил он по белу свету, много видел, но ничего не заметил, кроме почтовых станций, вывесок на домах да гостиниц, в которых он останавливался. Впрочем, Петер всегда нанимал человека, который показывал ему достопримечательности каждого города. Глаза его смотрели на прекрасные здания, картины и сады, уши слушали музыку, веселый смех, умные беседы, но ничто его не занимало и не радовало, потому что сердце у него всегда оставалось холодным. Только и было у него удовольствия, что сытно есть и сладко спать. Однако все кушанья ему почему-то скоро приелись, а сон стал бежать от него. И ночью, ворочаясь с боку на бок, он не раз вспоминал о том, как хорошо ему спалось в лесу около угольной ямы и как вкусен был жалкий обед, который приносила из дому мать. Ему никогда теперь не бывало грустно, но зато не бывало и весело. Если другие смеялись при нем, он только из вежливости растягивал губы. Ему даже казалось иногда, что он просто разучился смеяться, а ведь прежде, бывало, его мог насмешить всякий пустяк. В конце концов ему стало так скучно, что он решил вернуться домой. Не все ли равно, где скучать? Когда он снова увидел темные леса Шварцвальда и добродушные лица земляков, кровь на мгновение прилила к его сердцу, и ему даже показалось, что он сейчас обрадуется. Нет! Каменное сердце осталось таким же холодным, как было. Камень - это камень. Вернувшись в родные места, Петер раньше всего пошел повидаться с Михелем-Голландцем. Тот встретил его по-приятельски. - Здорово, дружище! - сказал он. - Ну что, хорошо съездил? Повидал белый свет? - Да как вам сказать... - ответил Петер. - Видел я, разумеется, немало, но все это глупости, одна скука... Вообще должен вам сказать, Михель, что этот камешек, которым вы меня наградили, не такая уж находка. Конечно, он меня избавляет от многих неприятностей. Я никогда не сержусь, не грущу, но зато никогда и не радуюсь. Словно я живу наполовину... Нельзя ли сделать его хоть немного поживее? А еще лучше - отдайте мне мое прежнее сердце. За двадцать пять лет я порядком привык к нему, и хоть иной раз оно и пошаливало - всё же это было веселое, славное сердце. Михель-Великан расхохотался. - Ну и дурак же ты, Петер Мунк, как я погляжу, - сказал он. - Ездил-ездил, а ума не набрался. Ты знаешь, отчего тебе скучно? От безделья. А ты все валишь на сердце. Сердце тут решительно ни при чем. Ты лучше послушай меня: построй себе дом, женись, пусти деньги в оборот. Когда каждый гульден будет у тебя превращаться в десять, тебе станет так весело, как никогда. Деньгам даже камень обрадуется. Петер без долгих споров согласился с ним. Михель-Голландец тут же подарил ему еще сто тысяч гульденов, и они расстались друзьями. Скоро по всему Шварцвальду пошла молва о том, что угольщик Петер Мунк воротился домой еще богаче, чем был до отъезда. И тут случилось то, что обычно бывает в таких случаях. Он опять стал желанным гостем в трактире, все кланялись ему, спешили пожать руку, каждый рад был назвать его своим другом. Стекольное дело он бросил и начал торговать лесом. Но и это было только для вида. На самом деле он торговал не лесом, а деньгами: давал их взаймы и получал назад с лихвою. Мало-помалу половина Шварцвальда оказалась у него в долгу. С начальником округа он был теперь запанибрата. И стоило Петеру только заикнуться, что кто-то не уплатил ему деньги в срок, как судейские мигом налетали на дом несчастного должника, всё описывали, оценивали и продавали с молотка. Таким образом каждый гульден, который Петер получил от Михеля-Голландца, очень скоро превратился в десять. Правда, сначала господину Петеру Мунку немного докучали мольбы, слезы и упреки. Целые толпы должников днем и ночью осаждали его двери. Мужчины умоляли об отсрочке, женщины старались слезами смягчить его каменное сердце, дети просили хлеба... Однако всё это уладилось как нельзя лучше, когда Петер обзавелся двумя огромными овчарками. Стоило спустить их с цепи, как вся эта, по выражению Петера, “кошачья музыка” мигом прекращалась. Но больше всего досаждала ему “старуха” (так называл он свою мать, госпожу Мунк). Когда Петер вернулся из странствий, снова разбогатевший и всеми уважаемый, он даже не зашел в ее бедную хижину. Старая, полуголодная, больная, она приходила к нему во двор, опираясь на палку, и робко останавливалась у порога. Просить у чужих она не смела, чтобы не позорить своего богатого сына, и каждую субботу приходила к его дверям, ожидая подаяния и не решаясь войти в дом, откуда один раз ее уже выгнали. Завидя старуху из окна, Петер, сердито хмурясь, доставал из кармана несколько медяков, заворачивал их в клочок бумаги и, кликнув слугу, высылал матери. Он слышал, как она дрожащим голосом благодарила его и желала ему всякого благополучия, слышал, как, покашливая и постукивая палочкой, пробиралась она мимо его окон, но думал только о том, что вот опять понапрасну истратил несколько грошей. Да что и говорить, теперь это был уже не тот Петер Мунк, бесшабашный весельчак, который без счета бросал деньги бродячим музыкантам и всегда был готов помочь первому встречному бедняку. Нынешний Петер Мунк хорошо знал цену деньгам и ничего другого не желал знать. С каждым днем он делался все богаче и богаче, но веселее ему не становилось. И вот, вспомнив совет Михеля-Великана, он решил жениться. Петер знал, что любой почтенный человек в Шварцвальде с радостью отдаст за него свою дочь, но он был разборчив. Ему хотелось, чтобы все хвалили его выбор и завидовали его счастью. Он объехал весь край, заглянул во все углы и закоулки, посмотрел всех невест, но ни одна из них не показалась ему достойной стать супругой господина Мунка. Наконец на одной вечеринке ему сказали, что самая красивая и скромная девушка во всем Шварцвальде - это Лизбет, дочь бедного дровосека. Но она никогда не бывает на танцах, сидит дома, шьет, хозяйничает и ухаживает за стариком отцом. Лучше этой невесты нет не только в здешних местах, но и на всем свете. Не откладывая дела, Петер собрался и поехал к отцу красавицы. Бедный дровосек был очень удивлен посещением такого важного господина. Но еще больше удивился он, когда узнал, что этот важный господин хочет посвататься к его дочери. Как было не ухватиться за такое счастье! Старик решил, что его горестям и заботам пришел конец, и, недолго думая, дал Петеру согласие, даже не спросив красавицу Лизбет. А красавица Лизбет была покорной дочерью. Она беспрекословно исполнила волю отца и стала госпожою Мунк. Но невесело жилось бедняжке в богатом доме ее мужа. Все соседи считали ее примерной хозяйкой, а господину Петеру она никак не могла угодить. У нее было доброе сердце, и, зная, что в доме сундуки ломятся от всякого добра, она не считала за грех накормить какую-нибудь бедную старушку, вынести рюмку вина прохожему старику или дать несколько мелких монеток соседским детям на сласти. Но когда Петер однажды узнал об этом, он весь побагровел от злости и сказал: - Как ты смеешь швырять направо и налево мое добро? Забыла, что сама нищая?.. Смотри у меня, чтобы это было в последний раз, а не то... И он так взглянул на нее, что сердце похолодело в груди у бедной Лизбет. Она горько заплакала и ушла к себе. С тех пор всякий раз, когда какой-нибудь бедняк проходил мимо их дома, Лизбет закрывала окно или отворачивалась, чтобы не видеть чужой бедности. Но ни разу не посмела она ослушаться своего сурового мужа. Никто не знал, сколько слез она пролила по ночам, думая о холодном, безжалостном сердце Петера, но все знали теперь, что госпожа Мунк не даст умирающему глотка воды и голодному корки хлеба. Она прослыла самой скупой хозяйкой в Шварцвальде. Однажды Лизбет сидела перед домом, пряла пряжу и напевала какую-то песенку. На душе у нее было в этот день легко и весело, потому что погода была отличная, а господин Петер уехал по делам. И вдруг она увидела, что по дороге идет какой-то старенький старичок. Сгибаясь в три погибели, он тащил на спине большой, туго набитый мешок. Старичок то и дело останавливался, чтобы перевести дух и стереть пот со лба. “Бедный, - подумала Лизбет, - как трудно ему нести такую непосильную ношу!” А старичок, подойдя к ней, сбросил на землю свой огромный мешок, тяжело опустился на него и сказал едва слышным голосом: - Будьте милостивы, хозяюшка! Дайте мне глоток воды. До того измучился, что просто с ног валюсь. - Как же можно в ваши годы таскать такие тяжести! - сказала Лизбет. - Что поделаешь! Бедность!.. - ответил старичок. - Жить-то ведь чем-нибудь надо. Конечно, такой богатой женщине, как вы, это и понять мудрено. Вот вы, наверно, кроме сливок, и не пьете ничего, а я и за глоток воды скажу спасибо. Ничего не ответив, Лизбет побежала в дом и налила полный ковшик воды. Она хотела уже отнести его прохожему, но вдруг, не дойдя до порога, остановилась и снова вернулась в комнату. Отворив шкаф, она достала большую узорчатую кружку, налила до краев вином и, прикрыв сверху свежим, только что испеченным хлебцем, вынесла старику. - Вот, - сказала она, - подкрепитесь на дорогу. Старичок с удивлением посмотрел на Лизбет своими выцветшими, светлыми, как стекло, глазами. Он медленно выпил вино, отломил кусочек хлеба и сказал дрожащим голосом: - Я человек старый, но мало видел на своем веку людей с таким добрым сердцем, как у вас. А доброта никогда не остается без награды... - И свою награду она получит сейчас же! -загремел у них за спиной страшный голос. Они обернулись и увидели господина Петера. - Так вот ты как!.. - проговорил он сквозь зубы, сжимая в руках кнут и подступая к Лизбет. - Самое лучшее вино из моего погреба ты наливаешь в мою самую любимую кружку и угощаешь каких-то грязных бродяг... Вот же тебе! Получай свою награду!.. Он размахнулся и изо всей силы ударил жену по голове тяжелым кнутовищем из черного дерева. Не успев даже вскрикнуть, Лизбет упала на руки старика. Каменное сердце не знает ни сожаления, ни раскаяния. Но тут даже Петеру стало не по себе, и он бросился к Лизбет, чтобы поднять ее. - Не трудись, угольщик Мунк! - вдруг сказал старик хорошо знакомым Петеру голосом. - Ты сломал самый прекрасный цветок в Шварцвальде, и он никогда больше не зацветет. Петер невольно отшатнулся. - Так это вы, господин Стеклянный Человечек! - в ужасе прошептал он. - Ну, да что сделано, того уж не воротишь. Но я надеюсь по крайней мере, что вы не донесете на меня в суд... - В суд? - Стеклянный Человечек горько усмехнулся. - Нет, я слишком хорошо знаю твоих приятелей - судейских... Кто мог продать свое сердце, тот и совесть продаст не задумавшись. Я сам буду судить тебя!.. От этих слов в глазах у Петера потемнело. - Не тебе меня судить, старый скряга! - закричал он, потрясая кулаками. - Это ты погубил меня! Да, да, ты, и никто другой! По твоей милости пошел я на поклон к Михелю-Голландцу. И теперь ты сам должен держать ответ передо мной, а не я перед тобой!.. И он вне себя замахнулся кнутом. Но рука его так и застыла в воздухе. На глазах у него Стеклянный Человечек вдруг стал расти. Он рос все больше, больше, пока не заслонил дом, деревья, даже солнце... Глаза его метали искры и были ярче самого яркого пламени. Он дохнул - и палящий жар пронизал Петера насквозь, так что даже его каменное сердце согрелось и дрогнуло, как будто снова забилось. Нет, никогда даже Михель-Великан не казался ему таким страшным! Петер упал на землю и закрыл голову руками, чтобы защититься от мести разгневанного Стеклянного Человечка, но вдруг почувствовал, что огромная рука, цепкая, словно когти коршуна, схватила его, подняла высоко в воздух и, завертев, как ветер крутит сухую былинку, швырнула оземь. - Жалкий червяк!.. - загремел над ним громовой голос. - Я мог бы на месте испепелить тебя! Но, так и быть, ради этой бедной, кроткой женщины дарю тебе еще семь дней жизни. Если за эти дни ты не раскаешься - берегись!.. Точно огненный вихрь промчался над Петером - и всё стихло. Вечером люди, проходившие мимо, увидели Петера лежащим на земле у порога своего дома. Он был бледен как мертвец, сердце у него не билось, и соседи уже решили, что он умер (ведь они-то не знали, что сердце его не бьется, потому что оно каменное). Но тут кто-то заметил, что Петер еще дышит. Принесли воды, смочили ему лоб, и он очнулся... - Лизбет!.. Где Лизбет? - спросил он хриплым шепотом. Но никто не знал, где она. Он поблагодарил людей за помощь и вошел в дом. Лизбет не было и там. Петер совсем растерялся. Что же это значит? Куда она исчезла? Живая или мертвая, она должна быть здесь. Так прошло несколько дней. С утра до ночи бродил он по дому, не зная, за что взяться. А ночью, стоило ему только закрыть глаза, его будил тихий голос: - Петер, достань себе горячее сердце! Достань себе горячее сердце, Петер!.. Это был голос Лизбет. Петер вскакивал, озирался по сторонам, но ее нигде не было. Соседям он сказал, что жена поехала на несколько дней навестить отца. Ему, конечно, поверили. Но ведь рано или поздно они узнают, что это неправда. Что сказать тогда? А дни, отпущенные ему, для того чтобы он раскаялся, всё шли и шли, и час расплаты приближался. Но как он мог раскаяться, когда его каменное сердце не знало раскаяния? Ах, если бы в самом деле он мог добыть себе сердце погорячей! И вот, когда седьмой день был уже на исходе, Петер решился. Он надел праздничный камзол, шляпу, вскочил на коня и поскакал к Еловой горе. Там, где начинался частый ельник, он спешился, привязал лошадь к дереву, а сам, цепляясь за колючие ветки, полез наверх. Около большой ели он остановился, снял шляпу и, с трудом припоминая слова, медленно проговорил: - Под косматой елью, В темном подземелье, Где рождается родник, - Меж корней живет старик. Он неслыханно богат, Он хранит заветный клад. Кто родился в день воскресный, Получает клад чудесный. И Стеклянный Человечек появился. Но теперь он был весь в черном: кафтанчик из черного матового стекла, черные панталоны, черные чулки... Черная хрустальная лента обвивала его шляпу. Он едва взглянул на Петера и спросил безучастным голосом: - Что тебе надо от меня, Петер Мунк? - У меня осталось еще одно желание, господин Стеклянный Человечек, - сказал Петер, не смея поднять глаза. - Я хотел бы, чтобы вы его исполнили. - Разве у каменного сердца могут быть желания! - ответил Стеклянный Человечек. - У тебя уже есть все, что нужно таким людям, как ты. А если тебе еще чего-нибудь не хватает, проси у своего друга Михеля. Я вряд ли смогу тебе помочь. - Но ведь вы сами обещали мне исполнить три желания. Одно еще остается за мной!.. - Я обещал исполнить третье твое желание, только если оно не будет безрассудным. Ну говори, что ты там еще придумал? - Я хотел бы... Я хотел бы... - начал прерывающимся голосом Петер. - Господин Стеклянный Человечек! Выньте из моей груди этот мертвый камень и дайте мне мое живое сердце. - Да разве ты со мной заключил эту сделку? - сказал Стеклянный Человечек. - Разве я Михель-Голландец. который раздает золотые монеты и каменные сердца? Ступай к нему, проси у него свое сердце! Петер грустно покачал головой: - Ах, он ни за что не отдаст мне его. Стеклянный Человечек помолчал с минуту, потом вынул из кармана свою стеклянную трубку и закурил. - Да, - сказал он, пуская кольца дыма, - конечно, он не захочет отдать тебе твое сердце... И хотя ты очень виноват перед людьми, передо мной и перед собой, но желание твое не так уж глупо. Я помогу тебе. Слушай: силой ты от Михеля ничего не добьешься. Но перехитрить его не так уж трудно, хоть он и считает себя умнее всех на свете. Нагнись ко мне, я скажу, как выманить у него твое сердце. И Стеклянный Человечек сказал Петеру на ухо всё, что надо делать. - Запомни же, - добавил он на прощание, - если в груди у тебя будет опять живое, горячее сердце и если перед опасностью оно не дрогнет и будет тверже каменного, никто не одолеет тебя, даже сам Михель-Великан. А теперь ступай к возвращайся ко мне с живым, бьющимся, как у всех людей, сердцем. Или совсем не возвращайся. Так сказал Стеклянный Человечек и скрылся под корнями ели, а Петер быстрыми шагами направился к ущелью, где жил Михель-Великан. Он трижды окликнул его по имени, и великан явился. - Что, жену убил? - сказал он, смеясь. - Ну и ладно, поделом ей! Зачем не берегла мужнино добро! Только, пожалуй, приятель, тебе придется на время уехать из наших краев, а то заметят добрые соседи, что она пропала, поднимут шум, начнутся всякие разговоры... Не оберешься хлопот. Тебе, верно, деньги нужны? - Да, - сказал Петер, - и на этот раз побольше. Ведь до Америки далеко. - Ну, за деньгами дело не станет, - сказал Михель и повел Петера к себе в дом. Он открыл сундук, стоявший в углу, вытащил несколько больших свертков золотых монет и, разложив их на столе, стал пересчитывать. Петер стоял рядом и ссыпал в мешок сосчитанные монеты. - А какой ты все-таки ловкий обманщик, Михель! - сказал он, хитро поглядев на великана. - Ведь я было совсем поверил, что ты вынул мое сердце и положил вместо него камень. - То есть как это так? - сказал Михель и даже раскрыл рот от удивления. - Ты сомневаешься в том, что у тебя каменное сердце? Что же, оно у тебя бьется, замирает? Или, может быть, ты чувствуешь страх, горе, раскаяние? - Да, немного, - сказал Петер. - Я прекрасно понимаю, приятель, что ты его попросту заморозил, и теперь оно понемногу оттаивает... Да и как ты мог, не причинив мне ни малейшего вреда, вынуть у меня сердце и заменить его каменным? Для этого надо быть настоящим волшебником!.. - Но уверяю тебя, - закричал Михель, - что я это сделал! Вместо сердца у тебя самый настоящий камень, а настоящее твое сердце лежит в стеклянной банке, рядом с сердцем Иезекиила Толстого. Если хочешь, можешь посмотреть сам. Петер засмеялся. - Есть на что смотреть! - сказал он небрежно. - Когда я путешествовал по чужим странам, я видел много диковин и почище твоих. Сердца, которые лежат у тебя в стеклянных банках, сделаны из воска. Мне случалось видеть даже восковых людей, не то что сердца! Нет, что там ни говори, а колдовать ты не умеешь!.. Михель встал и с грохотом отбросил стул. - Иди сюда! - крикнул он, распахивая дверь в соседнюю комнату. - Смотри, что тут написано! Вот здесь - на этой банке! “Сердце Петера Мунка”! Приложи ухо к стеклу - послушай, как оно бьется. Разве восковое может так биться и трепетать? - Конечно, может. Восковые люди на ярмарках ходят и говорят. У них внутри есть какая-то пружинка... - Пружинка? А вот ты у меня сейчас узнаешь, что это за пружинка! Дурак! Не умеет отличить восковое сердце от своего собственного!.. Михель сорвал с Петера камзол, вытащил у него из груди камень и, не говоря ни слова, показал его Петеру. Потом он вытащил из банки сердце, подышал на него и осторожно положил туда, где ему и следовало быть. В груди у Петера стало горячо, весело, и кровь быстрей побежала по жилам. Он невольно приложил руку к сердцу, слушая его радостный стук. Михель поглядел на него с торжеством. - Ну, кто был прав? - спросил он. - Ты, - сказал Петер. - Вот уж не думал, признаться, что ты такой колдун. - То-то же!.. - ответил Михель, самодовольно ухмыляясь. - Ну, теперь давай - я положу его на место. - Оно и так на месте! - сказал Петер спокойно. - На этот раз ты остался в дураках, господин Михель, хоть ты и великий колдун. Я больше не отдам тебе моего сердца. - Оно уже не твое! - закричал Михель. - Я купил его. Отдавай сейчас же мое сердце, жалкий воришка, а не то я раздавлю тебя на месте! И, стиснув свой огромный кулак, он занес его над Петером. Но Петер даже головы не нагнул. Он поглядел Михелю прямо в глаза и твердо сказал: - Не отдам! Должно быть, Михель не ожидал такого ответа. Он отшатнулся от Петера, словно споткнулся на бегу. А сердца в банках застучали так громко, как стучат в мастерской часы, вынутые из своих оправ и футляров. Михель обвел их своим холодным, мертвящим взглядом - и они сразу притихли. Тогда он перевел взгляд на Петера и сказал тихо: - Вот ты какой! Ну полно, полно, нечего корчить из себя храбреца. Уж кто-кто, а я-то знаю твое сердце, в руках держал... Жалкое сердечко - мягкое, слабенькое... Дрожит небось со страху... Давай-ка его сюда, в банке ему будет спокойнее. - Не дам! - еще громче сказал Петер. - Посмотрим! И вдруг на том месте, где только что стоял Михель, появилась огромная скользкая зеленовато-бурая змея. В одно мгновение она обвилась кольцами вокруг Петера и, сдавив его грудь, словно железным обручем, заглянула ему в глаза холодными глазами Михеля. - Отдаш-ш-шь? - прошипела змея. - Не отдам! - сказал Петер. В ту же секунду кольца, сжимавшие его, распались, змея исчезла, а из-под змеи дымными языками вырвалось пламя и со всех сторон окружило Петера. Огненные языки лизали его одежду, руки, лицо... - Отдашь, отдашь?.. - шумело пламя. - Нет! - сказал Петер. Он почти задохнулся от нестерпимого жара и серного дыма, но сердце его было твердо. Пламя сникло, и потоки воды, бурля и бушуя, обрушились на Петера со всех сторон. В шуме воды слышались те же слова, что и в шипенье змеи, и в свисте пламени: “Отдашь? Отдашь?” С каждой минутой вода подымалась всё выше и выше. Вот уже она подступила к самому горлу Петера... - Отдашь? - Не отдам! - сказал Петер. Сердце его было твёрже каменного. Вода пенистым гребнем встала перед его глазами, и он чуть было не захлебнулся. Но тут какая-то невидимая сила подхватила Петера, подняла над водой и вынесла из ущелья. Он и очнуться не успел, как уже стоял по ту сторону канавы, которая разделяла владения Михеля-Великана и Стеклянного Человечка. Но Михель-Великан еще не сдался. Вдогонку Петеру он послал бурю. Как подкошенные травы, валились столетние сосны и ели. Молнии раскалывали небо и падали на землю, словно огненные стрелы. Одна упала справа от Петера, в двух шагах от него, другая - слева, еще ближе. Петер невольно закрыл глаза и ухватился за ствол дерева. - Грози, грози! - крикнул он, с трудом переводя дух. - Сердце мое у меня, и я его тебе не отдам! И вдруг всё разом стихло. Петер поднял голову и открыл глаза. Михель неподвижно стоял у границы своих владений. Руки у него опустились, ноги словно вросли в землю. Видно было, что волшебная сила покинула его. Это был уже не прежний великан, повелевающий землей, водой, огнем и воздухом, а дряхлый, сгорбленный, изъеденный годами старик в ветхой одежде плотогона. Он оперся на свой багор, как на костыль, вобрал голову в плечи, съежился... С каждой минутой на глазах у Петера Михель становился всё меньше и меньше. Вот он стал тише воды, ниже травы и наконец совсем прижался к земле. Только по шелесту и колебанию стебельков можно было заметить, как он уполз червяком в свое логово. ...Петер еще долго смотрел ему вслед, а потом медленно побрел на вершину горы к старой ели. Сердце у него в груди билось, радуясь тому, что оно опять может биться. Но чем дальше он шел, тем печальнее становилось у него на душе. Он вспомнил все, что с ним случилось за эти годы, - вспомнил старуху мать, которая приходила к нему за жалким подаянием, вспомнил бедняков, которых травил собаками, вспомнил Лизбет... И горькие слезы покатились у него из глаз. Когда он подошел к старой ели, Стеклянный Человечек сидел на мшистой кочке под ветвями и курил свою трубочку. Он посмотрел на Петера ясными, прозрачными, как стекло, глазами и сказал: - О чем ты плачешь, угольщик Мунк? Разве ты не рад, что в груди у тебя опять бьется живое сердце? - Ах, оно не бьется, оно разрывается на части, - сказал Петер. - Лучше бы мне не жить на свете, чем помнить, как я жил до сих пор. Матушка никогда не простит меня, а у бедной Лизбет я даже не могу попросить прощения. Лучше убейте меня, господин Стеклянный Человечек, - по крайней мере, этой постыдной жизни наступит конец. Вот оно, мое последнее желание! - Хорошо, - сказал Стеклянный Человечек. - Если ты этого хочешь, пусть будет по-твоему. Сейчас я принесу топор. Он неторопливо выколотил трубочку и спрятал ее в карман. Потом встал и, приподняв мохнатые колючие ветви, исчез где-то за елью. А Петер, плача, опустился на траву. О жизни он нисколько не жалел и терпеливо ждал своей последней минуты. И вот за спиной у него раздался легкий шорох. “Идет! - подумал Петер. - Сейчас всему конец!” И, закрыв лицо руками, он еще ниже склонил голову. - Петер Мунк! - услышал он голос Стеклянного Человечка, тонкий и звонкий, как хрусталь. - Петер Мунк! Оглянись вокруг в последний раз. Петер поднял голову и невольно вскрикнул. Перед ним стояли его мать и жена. - Л | |
|